Межрегиональный интернет-журнал «7x7» Новости, мнения, блоги
  1. Кировская область
  2. На картошку!

На картошку!

Александр Рашковский
Александр Рашковский
Добавить блогера в избранное
Это личный блог. Текст мог быть написан в интересах автора или сторонних лиц. Редакция 7x7 не причастна к его созданию и может не разделять мнение автора. Регистрация блогов на 7x7 открыта для авторов различных взглядов.
Поделитесь с вашими знакомыми в России. Открывается без VPN

На картошку!

http://club.berkovich-zametki.com/?p=13264

Окт 24, 2014 ~ Добавить комментарий ~ Написал Выпускающий редактор

Сто рублей в месяц — это и одному маловато, особенно, когда получаешь не по схеме «аванс-получка», а только 23-го числа. А у меня — полуторагодовалая малышка, жена после декрета уже больше года не работает, и однушка кооперативная: квартплата плюс паевые плюс свет — четверть стипендии навылет. К первому числу деньги расходятся без остатка. А дальше — долги, бесконечные и нарастающие долги.

На картошку!

Александр Левинтов

Предисловие

Так устроена психология советского человека — чем меньше ему платят, тем с большей охотой он работает. На этой этической догме вырос ГУЛАГ — как коммунизм в действии. И ведь, правда, если когда коммунизм победит (а такое в пёстрой истории человечества уже случалось — чем, например, не коммунизм был в Кумранских пещерах на берегу Мертвого моря в течение ни много ни мало трехсот лет?), то бесплатный труд превратится в высшее удовольствие и охотку.

Все эти субботники, овощные базы, работа в колхозах и прочая подневольная добровольная барщина — как это было нелепо и прекрасно!

Я вообще думаю, что если мы выживем и если при этом не потеряем память, то все народы будут втайне завидовать нам и нашему необыкновенному опыту над самими собой: “Надо же! Такое над собой позволяли и такое вытворяли, а с виду — ну, вполне нормальные люди, и даже салфетками пользуются по назначению, и книжку умеют читать…”.

“Трудное” детство

Четвертый класс я кончил всего с одной четверкой и более так хорошо никогда в школе не учился, вы, конечно, уже догадались: совместное обучение сильно измениломои жизненные интересы и направило их в неестественное, но только для наук, русло. Пионерское лето что-то не шибко задалось в этом году — страна переходила к слиянию мужских и женских школ, а потому эта внешкольная система на год рухнула: в раздельные пионерлагеря не принимали, а совместных ещё не сделали.

“Вместо того, чтоб шататься и драться, пошел бы лучше поработал в колхозе” — как-то сказала мама, и я эту идею воспринял на ура. Измайлово тогда кишело всякими сельхозпредприятиями: поля колхоза “Красная нива” начинались прямо от детской поликлиники на 5-ой Парковой, но там выращивали совершенно невкусные колосовые и морковку, а та вызревает только осенью. Дальше — у Щелковского шоссе за 16-ой Парковой был садоводческий совхоз X-летия Октября, но там никого из посторонних не принимали на работу, в долине Серебрянки на уровне 1-ой Парковой, между Первым и Вторым лесом выращивали овощи на торфе и навозе — на фига она мне, эта вонища? Сразу за трамвайным кругом на 16-ой Парковой начинался цветоводческий комбинат, девчоночья мечта. Дальше всех распола­гался, все за той же 16-ой Парковой плодово-ягодный совхоз “Первомайский” — вот туда-то я и намылился.

Условия были такие: сдай восемь четырехкилограммовых решет чёрной смородины, потом можешь есть ягоды, сколько влезет. Оплата — раз в неделю.

Норму я выполнил до обеда, а после обеда просто объедал кусты, как тля.

Так продолжалось пять дней. На шестой день должны были закрывать наряды и выдавать зарплату.

А меня от переедания ягод, густо наперченных дустом ДДТ, наконец-то пронесло, да так, что ни о какой работе и речи быть не могло. Мама потом пыталась выручить мою зарплату — да разве кто отдаст? Чёрную же смородину я после этого своего первого трудового опыта смог поесть спустя лет двадцать — видеть её не мог!

На этом кончилось моё “трудное” детство без девочек под рукой и за соседней партой. Судь­ба и крестьянские гены крикнули во мне и во всем остальном лишь слегка урбани­зированном народе “На картошку!” — и мы рванули: на целину, на базу, разгружать вагоны, пасти скот, пропалывать сорняки от овощей, а навстречу нам жадно потянулись колхозные аграрии, занимая наши рабочие места, которыми никто не дорожил по причине их крайней дешевизны.

В разгаре стоял 1955 год, Сталина уже нет, культа личности ещё нет, зато в изобилии раки, вобла и крабы в банках.

Собинка

Это уж мы в классе седьмом были, и до нас дошла очередь строить наш школьный турлагерь, о котором ходили по школе легенды, а герои входили в школьную историю и мифологию. Нет, не отличников, медалистов и таланты помнила вся школа, а как Горшок выиграл у Боба спор на какаву.

Спор был такой: кто больше какавы выпьет, а проигравший обязан был выпить ещё одну пол-литровую кружку. После тринадцатой знаменитый проглот Боб вывалился в кусты расставаться с какавой, а тщедушный Горшок допил тринадцатую, потом четырнадцатую, потом пятнадцатую, довел мировой рекорд до семнадцати и заснул, как Бог в субботу, над пустым ведром.

Попал в сонм героев и я, складывая небывало прочные печки. Но не это вошло в историю, а то, что, согласно мифологии, я просил на замес по тридцать яиц, которые шли не в раствор, а пропивались мной, без соли. Картошкой клянусь! — не пил я тех яиц, и печки мои знаменитые не только на скорлупе замешаны!

В тот год все лето шли дожди, и наш отдых заключался в основном, в том, что мы кормили комаров. Но как только прояснялось, мы отправлялись в соседний колхоз на прополку моркови и капусты.

Что значит — в соседний? До него десять километров лесной топкой дорогой. Мы, юные лоси, неслись наперегонки туда спозаранку, а вот как возвращались — убей, не помню, в забытьи, что ли? И ведь была у нас своя, школьная бортовуха, для которой сами построили гараж из силикатного кирпича, (теперь там столовая дурдома, которому отдали здание нашей школы, самой старой в Измайлове), но ею мы не пользовались, бензин, наверно, экономили.

На солнцепеке, под безжалостными оводами, почти до слез, мы пололи жесткие и колючие сорняки от нежных культурных ростков. До колхозных норм и трудодней нам было далеко. Естественно, за работу нам никто не платил и даже не думал и не собирался. Это входило в царившую тогда концепцию трудового политехнического образования и сделало нас в конце концов всех большими мастерами неустроенной и небогатой жизни.

И ещё мы, городские пацаны и девчонки, дети бежавших из деревень, каждый сам себе, не вслух, но твердо, сказали: “нет! Лучше любой завод и стройка, чем эта колхозная каторга!”

На заводе

В рамках той же педагогической концепции политехнической трудотерапии мы весь девятый класс проработали на Московском трансформаторном заводе на Электрозаводской. Теперь он — часть Электрозавода. Я так предполагаю, что вся эта концепция возникла из чисто демографических соображений: не хватало рабочих рук, особенно бесплатных, потому что, с одной стороны, ГУЛАГ с его халявой для государства почти кончился, а с другой стороны, в трудоспособный возраст вступалa хилая и маломощная поросль военных лет.

То есть, мы, конечно, учились — три дня в неделю, а три дня работали, да ещё после девятого класса месяц проработали. Чего-то мы там делали, что-то мы и в школе проходили. Но немногое: у нас не было уроков по химии, истории, анатомии, черчению, астрономии. Зато были автодело, предвоенная подготовка, труд — как же мы все-таки учились? И чему? И ведь всем классом, за двумя несчастными исключениями, поступили в ВУЗы — уж больно нам не хотелось попадать на завод или в армию.

А от своей заводской карьеры я запомнил только два эпизода: как мы пили всей бригадой очищенный на наших зачарованных глазах опытным бригадиром клей БФ-8 и наставление молодого рабочего Расческина после принятого стакана.

Как я стал слесарем (15 лет)

— Расческин, кончай читать свою муру, все равно в институт не поступишь! Слетай в материалку! Возьми два ведра Борис Федырыча!

— Чего это опять я? Пусть салага летит.

И посылают меня, ученика девятого класса, проходящего всесоюзный эксперимент по политехническому образованию и работающего три дня в неделю на заводе совершенно бесплатно — стране надо выполнять пятилетку, начинать выполнять семилетку, разоблачать культ личности, словом, нести огромные расходы, а где взять доходы?

Обычно я беру в материалке ведро клея «БФ-7» для вальцовки никелевых сердечников морских трансформаторов (очень секретная продукция!), но теперь надо тащить два ведра.

За полчаса до обеденного перерыва бригада слесарей 17-го экспериментального цеха Московского трансформаторного завода имени, кажется, Куйбышева собирается кружком вокруг одного из ведер. Бригадир высыпает в темно-коричневую бурду пачку соли крупного помола, наворачивает на струганную палку кусок ваты и бинта, взятых в медпункте, и вкруговую энергично намешивает в ведре. Подставляется другое ведро, куда сливается верхний просветлевший слой, а сбившийся до состояния загустевших соплей осадок идет в слив. Теперь мастер добавляет в полведра марганцовку и новым колтуном шурует в ведре. Получившееся сверху почти прозрачно и переливается в трехлитровый стеклянный баллон. Бригада напряженно ждет окончания сложной процедуры. На сей раз бригадир сыплет в жидкость столовую ложку молотого кофе и вновь интенсивно разгоняет синхрофазотрон. Опять густые, теперь совсем белесые хлопья выпадают в осадок, верхнее сливается в другой трехлитровый баллон, остается чуть более половины, а ведь было целое ведро!

Аршин на всех один. Мастер пьет первым, потом стакан гуляет по кругу. Последний — я. Мне достается столько же, сколько и всем остальным: у мастера глаз-алмаз и высокое чувство справедливости, за что его и любят рабочие.

По примеру других я, приняв свою дозу, утираю губы рукавом телогрейки. Борис Федорович резок на вкус, захватывает дух не хуже чистого спирта (мы уже немного знакомы) и несет неистребимой химической вонью. По пищеводу Борис Федорович летит торпедой, обжигая все подряд на своем пути и укладываясь горячей плюхой в животе. Бригада гуськом потянулась в столовку на обед, зажрать из металлических тарелок трехрублевым (сталинками 1947 года) харчем гнетущую влагу. Слегка подташнивает — не то с грязных щей, не то с вязкой солянки и сочащейся пузырями сардельки, не то в самом деле с клею. Спасает от тошноты порошковый кисель.

Россия — это такая страна, что без коллективной пьянки не освоишь ни одной профессии.

До конца смены я продолжаю крутить через поливаемые клеем валки никелевые сердечники, а Коля Расческин сидит рядом и рассуждает, поучая меня:

— Теперь ты понял, что всё, что угодно, только не завод? Здесь ты не человек — технология. Я, дурак, думал сразу после десятилетки поработаю годик, стаж заработаю — и в автомеханический! Хрена! Я каждый день эти дурацкие учебники читаю — и ничего не понимаю. Три года на заводе: полный атас. Теперь отсюда не вырваться. Пока отец-инвалид жив, я от армии забронирован. А помрёт батя? — Армия хуже тюрьмы. Отслужу, женюсь и — всё. Точка. Полная деревяшка. Понимаешь — никуда. Только от одного станка к другому. Я на целину не поеду — там, говорят, в одну зиму сдохнешь. И все эти великие сибирские стройки. Кино все это. Учись, салажонок, или сдохнешь, так и не пожив, заживо сдохнешь, как я. Разве это жизнь?

И он осмотрелся.

А вслед за ним я.

Меж всяких железяк висели яркие, как губная помада нашей соседки, на всё Измайлово известной блядуньи, плакаты по технике безопасности вперемешку с гвардейцами и ударниками пятилетки. Поперек цеха висел узкий длинный транспарант «СЛАВА РАБОЧЕМУ КЛАССУ», а у закутка мастера пришпилен машинописный приказ директора о сокращении расценок по основным операциям и увеличении плановых норм выработки за смену: за ту же зарплату теперь надо делать всё быстрей и больше, равняясь на показатели этих самых гвардейцев пятилетки, которых живьем никто никогда в глаза не видел.

— План не надо перевыполнять? — спросил я. — Надо учиться, учиться и ещё раз учиться?

— Соображаешь. Давай после смены ко мне.

Разумеется, мы не стали изучать теорию прибавочной стоимости — это я стал делать сам, молча, ни с кем не делясь познаниями в «Капитале». Мы просто посидели во дворе, за столиком для козла, порассуждали о политэкономии социализма:

— Ты, очкарик, видно умный, хотя и свой парень, учись и никогда не попадай на завод. Что хочешь делай, а на завод не иди. Вот, видишь плакат: “Выполняй план на 110%” — кто сделает такое, всем цехом бить морду будем. Один гад план перевыполнит, а нам всем потом нормы выработки поднимут либо расценки снизят. План надо выполнять на 100.1%, чтоб не приставали и премиальные платили. Вот тебе и вся политэкономия социализма… У нас, как отменили закон прибавочной стоимости, так все не так пошло. Ты думаешь, мы что-нибудь прибавляем здесь к стоимости? Посмотри, сколько после каждого стружки остается, сам же каждый день её убираешь. Тот металл дороже наших деталей получается. А ведь ещё — учетчики, бухгалтера, заводоуправление, завком, стружка хоть в металлолом идет, а они все только снижают стоимость металла. Да и металл тот дешевле руды и угля — там свои отходы, свои учетчики, свое заводоуправление. Вот и получается, что у нас закон убавочной стоимости — чем больше работаешь, тем меньше остается после тебя чего-нибудь стоящего.

Так я приобщился к ппофессиональному сообществу слесарей и миру национальных коктейлей и напитков. И начал учиться, как завещал наш всесоюзный дедушка.

Студенческая картошка

К концу развитого с московских вокзалов первого сентября уходят спецэлектрички, увозящие студентов-первокурсников в гетто колхозных полей. Ни романтики, ни веселья. Ребята друг друга практически не знают. Сопровождающие преподаватели злы и несговорчивы. Студенты ещё не знают, что это — не только помощь селу, но и естественный отсев, после которого можно протащить своих и нужных, чудом не прошедших по конкурсу или подзадержавшихся на летних отдыхах.

Впереди — месяц каторжных работ и барачного быта, с пьянками, отравлениями, простудами, трахом в неестественных условиях, сломанными целками и подхваченным на заморозках триппером.

Эта экзекуция и трудотерапия была более чем эффективна, не экономически, разумеется.

Затхлый смрад обсыхающих и теряющих дождь телогреек, прель шерстяных носков и сапожной резины, сильно проветриваемый гальюн с обосранными дырками, утренний ледок в рукомойнике, сажная грязь быта — все это создавало картину подлинности жизни на уровне земли, а городская среда — лишь декорация этой подлинности. И они, бывшие молокососы и будущие интеллектуалы, грязно ругались матом, а потом этими же руками ели хлеб, как любила говаривать самая изысканная из них матершинница. Настоящий русский интеллигент может не догадываться, кто такой Бертолуччи, но обязан знать запах животноводческого дерьма во всех его смрадных тонкостях.

А ещё студенческая картошка — вернейшее средство сколачивания групп и передача им, с песнями и прочей дежурной задорной романтикой, традиций, нравов и обычаев. Это очень напоминает прижигание тавром — одного хозяина, всему стаду.

В наше время, к счастью, нас не калили с такой методичностью, хотя всё было так же, с тем же фальшивым романтизмом динозавров (мы так и звали этих горластых романтичек — “динозавра толстозадая”). Мы ездили на строительство МКАД и других непонятных и непривычных объектов. Нас, географов, вообще, не баловали этими глупостями — у нас были полевые и палаточные практики, чего вполне достаточно…

Долина Смерти

За Некрасово, что чуть южнее Минского шоссе, на стыке трёх областей — Московской, Смоленской и Калужской, расположился бедный колхоз с неопределенной специализацией — что вырастет, то и вырастет, а их городскими шефами был недолгое время наш академиический институт, существующий и по сей день по тому же принципу: что вырастит, то и вырастит.

Место это — достаточно глухое издревле — где-то здесь, на литовской границе сидел Гришка Отрепьев в кружале. Сюда, до освоения Сибири, ссылали за разбой и воровство. В здешних холмистых лесах жил последний медведь Московской области, каждый год навещавший свою супругу в Калужской области.

Места эти живописны до необычайности. Особенно хороша узкая долина Протвы, напоминающая описания французских долин в “Шуанах” Оноре де Бальзака. Стереоскопические эффекты, возникавшие в пьяном от сентября воздухе, делали самые далекие дали зримыми и доступными — рукой подать, и ты там, в желто-голубой дали, плывешь средь облаков.

Стояла чудесная золотая осень, по ночам мы либо занимались сушкой незначительного зерна, пугая задорных мышей, либо, живя одним гуртом в заброшенной школе, мирно пили и пели. Грибов даже по обочинам лесов и дорог была пропасть, и мы не голодали, даже роскошествовали. Иногда нас просили привезти комбикорм с ближайшей станции Дровнино, что за Бородино. Мешки были легкие и вкусно пахли — самому захотелось быть нежным телей. По возвращению машину с комбикормом тут же разворовывали по хозяйствам — вот тогда я и понял, что колхозы превратились в сгустки воровства и декоративного производства. Что посеешь, то и пожнёшь: ни к чему другому коллективизация и не могла привести.

Ночью хорошо было сторожить и заготавливать по мешкам зерно на току. Под звездным небом славно врутся всякие истории и небылицы, редкий бригадир или председатель заедет за парой мешков, ничто не мешает философствовать и перебирать горячее зерно.

Я был влюблён — и в это местечко и в Верочку, такую же знойную и горячую, как денек сентябрьского лета. Наш роман только начинался, никуда не продвигаясь и в этой неге долгого пути ухаживаний и кокетств ничего не хотелось форсировать, мечталось о чистой влюбленности без продолжений.

Однажды я, восхищенный красотой долины Верхней Протвы, стал сравнивать её с Верхней Роной, где ни разу не был и вряд ли буду. Лежавший рядом со мною на мешках с комбикормом приятель не выдержал моих врак:

— В сорок первом здесь отступали наши, в основном ополченцы, безоружные. Немцы поставили два пулемета с двух сторон долины, вон там, наверху, и они косили людей. Один немец не выдержал и застрелился. В Мокром памятник стоит, что здесь погибло 30 тысяч человек. Никто не знает, во сколько раз больше. С тех пор она зовется Долина Смерти.

Я заткнулся.

А тут ко мне приехал приятель, и мы решили прокатиться хотя бы до Минска. Чего не съездить?

Мы сели в Можайске на поезд и добрались до Витебска, кажется, всего за пятерку, данную проводнице. До Минска мы добирались попутками, довольно быстро, пошлялись по Минску и, сев на фирменный “Вюнсдорф-Москва” (поезд, специально пущенный между штабом ГСВГ — группой советских войск в Германии, а в переводе на нормальный язык, оккупационной армии — и столицей) и благополучно вернулись через три дня в Можайск.

И где бы ни были, мы видели только эту, одну, огромную Долину Смерти, на тысячу километров, отмеченную и неотмеченную памятниками и братскими могилами.

И нетихо стало на душе и на совести. Навсегда.

Бисексуальные страсти на Яхромской пойме

Вскоре мы стали шефами богатейшего хозяйства на Яхромской пойме — совхоза “Дмитровский”. Эта плодороднейшая пойма давала неизменно высокие урожаи, достававшиеся совхозу крайне дешево. На нас они почти не тратились: зарплата имела вполне символический характер, жили мы в институтских палатках, что было почти для всех нас делом привычным, готовили мы сами, совхоз же привозил нам только воду и дрова.

В академической среде пить помногу и часто не принято, поэтому вечера проходили в обстановке трезвости или декоративной выпивки (бутылка вина на всех), вокруг костра, с песнями и танцульками в кедах и сапогах. Деревенские нас не досаждали — кому охота тащиться пять километров раскисшей грязью по абсолютной темени и с неизвестными результатами?

Помимо нас, на этой же лужайке паслись ребята из соседних, не менее академических институтов: знакомства, рассказы, разговоры, анекдоты, профессиональные споры, легкий флирт.

В отличие от большинства других, полевые профессионалы: геологи, географы, почвоведы спокойно относятся к выбытию из дома и не бросаются во все тяжкие только потому, что оказались в компании на лоне природы. Поэтому флирт тут был не повальный, а, главное, далеко не заходящий.

У меня же — всё не как у людей.

В меня влюбился симпатичный пухлый пацан из соседнего института. Разумеется, я об этом не догадывался.

Он приготовил дивные почки сотэ, прямо на костре. Мы сидели в палатке вдвоем, о чем-то болтали, незаметно разговор перешел на сексуальную тему, и он стал меня расспрашивать о моем брачном опыте. Мало-помалу он придвигался ко мне, затем, не прекращая расспросов, залез в брюки и пытался расшевелить и моё воображение и его материальное следствие. Увы, воображение моё занято было только одним: чего он, собственно, хочет? Если он актив, то мне в пассивах — не с руки, а если он пассив, то меня это не вдохновляет. Все остальные, вполне естественные варианты продолжения, совсем вылетели из моей головы и, несмотря на старания, ничего у бедняги не вышло с моей аппаратурой. По-видимому, я совсем никак не приспособлен для скупой мужской любви, ни в каком качестве и ни в какой функции.

Остаток вечера парнишка весело смешил публику африканскими танцами у костра, я хохотал вместе со всеми, лишь изредка ловя его виноватый и грустный взгляд.

Мы расстались друзьями, как ни нелепо звучит эта банальность. В Москве он несколько раз приглашал меня к себе домой (“Мама так вкусно готовит!” — парень хорошо узнал мои слабости), но я вежливо отнекивался и увертывался от его, теперь откровенно влюбленного взгляда.

А мой роман всё продолжался — собственно, он продолжается и по сю пору. Но дальше поцелуев мы так за эту жизнь и не прошли, придётся отложить все серьезные намерения до следующей реинкарнации.

Тогда же, я помню, был без ума и даже почти готов был на развод: если бы у нас что-нибудь состоялось, я бы точно развёлся бы и женился на ней. Но ничего этого не произошло.

Я как-то приехал к ней на пойму, мучимый разлукой. Мы наплевали на её работы, пошли в дальний лес, до которого — три-четыре километра. Лежали под деревом, дребезжащем на солнце ожелтевшими ветками, пили белое крымское вино “Пино”, ласковое, как сентябрьское солнце, смотрели в ситцевое небо с мелким горошком облаков и бесконечно болтали всякую чепуху — ну, кто нам мешал заняться чем-нибудь более ответственным?

Спустя много лет я вновь посетил эти места, все таким же спелым сентябрем. Под пеплом прожитых лет вдруг запылало жаром тех любовей, и я понял, что тогда прошёл разом мимо двух своих судеб…

Окская пойма

Тоже — богатейшая пойма. Сюда мы выезжали несколько раз на летнюю прополку капусты — кажется, всю Москву выгоняли на эту прополку в пойму.

Урок был простой: становишься в начале грядки и чешешь по ней за горизонт. Через час выясняется, что ты и ещё пара таких же профессионалов — далеко впереди всех. Начинается гонка-соревнование. Полоть надо чисто, чтоб спор был спортивным. Ты первым заканчиваешь свою грядку, где-то за седьмым горизонтом от старта, помогаешь проигравшему, двигаясь навстречу ему. Урок выполнен! Основная масса, пелетон, ещё не доползли и до экватора, в очередной раз перекуривая на жаре, а мы бодро бежим к пруду, что твоя графиня, но не топиться, а купаться. Потом лениво собираем колосовики в заповеднике: после урока все начнут долгий обед с поддавоном, а нам и без поддавона хорошо, и вообще сидеть на жаре в родном коллективе — аморально.

Хорошо бродить одному-вдвоём лесом, изредка перебрасываться какими-то фразами или даже мыслями с реальным или воображаемым собеседником, а главное — припоминать — из этой ли, из прошлой или из будущей жизни. Мы ведь многое помним о будущем, потому что уже были несуществующими, теми же мертвыми, а мертвым дано знание будущего. Конечно, социально выраженные формы этих воспоминаний пугают окружающих и радуют врачей: они называют это дежавю и долго зарабатывают на бесполезном лечении.

Все мы — коллаж из осколков уже прожитых жизней и проживших свою плоть душ. Они, эти души, несут на себе осколки прожитого опыта, что составит потом нашу совесть или непомнящую себя память о прошлых реинкарнациях, но они также, пребывая между жизнями в Духе, приобщаются к духовному времени, текущему в обратном направлении, а, стало быть, помнят будущее. Воплощаясь в нас, наши души — не настоящие, это плоть у нас — действительная и настоящая, а душа — что мнимые числа относительно действичельных, охватывает всё, кроме тончайшего лучика настоящего времени — всё громадное прошлое и всё не менее огромное будущее, которые разнятся между собой только тем, что будущее — всеобще и однообразно для всех, а прошлое индивидуализировано частным набором реинкарнаций. Вот почему у нас такое разнообразие версий истории и мы обычно так единодушны в чаяниях будущего.

А потом пошли воспоминания об Окской пойме, не очень приятные.

В первый же рабочий год после университета нас, меня и жену, разбросало по разным колхозам. Только я вернулся из-под Можая, угрызаемый собственной влюбленностью, как жену отправили под Коломну.

И я решил навестить её.

Добрался только к ночи. В огромном бараке, разделенном на мужскую и женскую половину, было темно, холодно, по тюремному неуютно. Мы выпили немного и пошли вместе со всеми в местный клуб в кино. Не помню, что смотрели, потому что мы практически ничего не видели: деревенская шпана, практически наши ровесники, дико безобразничали и бедокурили в клубной тьме. И чем дальше шло кино, тем безобразней и наглей они вели себя, не встречая отпора со стороны городских, собранных из разных мест и не знающих друг друга.

Это продолжалось и после кино и после после кино, практически всю ночь. Они рвались на женскую половину, требовали выдать им баб и так до полного пьяного упоения души. Утром мы все вышли на работу — на необозримое свекольное поле. Здесь были и деревенские — но только старые бабки. Вся эта молодая гнусь отсыпалась до вечерних гулянок и дебошей. Они ненавидели нас, городских, за то, что через две недели мы будем опять жить в человеческих условиях, а они останутся в этом дерьме. Они презирали нас, потому что нас сняли с нашей работы, чтобы мы работали за них, а они никогда не будут работать.

Потом некоторые из них станут лимитой, грязной индустриальной плесенью городов, во втором-третьем поколении они станут горожанами и их погонят в колхозы — на месяц или неделю. И только тогда, может быть, с их глаз спадет пелена ненависти и презрения к горожанам и они впервые идентифицируют себя с городом и городской жизнью.

На ветренном окском приволье хорошо мечтается о прошлом и вспоминается будущее. Но надо возвращаться.

На обратном пути мы, разновозрастная молодежь, горланим нестройные песни:

Союз нерушимый республик свободных,
я из лесу вышел, был сильный мороз,
да здравствует созданный волей народов
лошадка, везущая хворосту воз!

Это были те времена, когда сидящий здесь же секретарь партбюро ещё не подпевает, но уже молчит, точа недавно вставленный протезный мост на запевалу-крикуна. Скоро — гласность и мощный блок беспартийных и коммунистов по отовариванию месячных талонов на сахар, табак и водку.

Песнь об Елгозине

— Это бабье лето простоит без единого облачка все две недели! — возбужденно пророчествую я в “Икарусе”, везущем нас в совхоз “Елгозино”, что в двадцати двух километрах к западу от Клина. Возбуждение вызвано тем, что я впервые еду бригадиром, а главное, рядом, прямо передо мной, неслыханной красоты девушка, Натали. Наш бурный коротенький роман завершится долгой, на много лет, дружбой и взаимной приязнью. Но мы пока ничего этого не знаем.

Кто-то, потом он окажется Юркой Ветровым, хорошим приятелем на несколько лет, объявляет принцип: “Ешь — потей, работай — мёрзни!”.

И так оно и случилось. Мы сменили предыдущую бригаду, дружно выпив с ними отвально-привальную. Вечером были танцы с шампанским. Каждым вечером. Это стало нормой.

Утром заядлый рыбак Кирилл уходил на рыбалку, и к завтраку у нас всегда была жареная рыбка. После завтрака трое уходили в лес за грибами, двоих я ставил на ток, на сушку зерна, двое отправлялись спозаранку пастухами, я крутился на ферме — кормачом, скотником, помощником ветеринара при родах, вакцинациях телят и осеменении коров. После обеда на ток выходило ещё три человека, из тех, что собирали грибы, а их сменщики шли по грибы, я закрывал настоящие и липовые наряды, договаривался со столовой (зав. — дочка тети Маруси, что бригадиршой на току), заодно забирал свои любимые вываренные мослы, обеспечивал закупку шампанского, шоколада и других закусей в сельпо. Пять-шесть резервистов, сонно болтавшихся в нашей избушке, использовались для левых нарядов: сбор картошки в огороде бригадирши тети Маруси, пилка и рубка дров у непросыхающего агронома Сафоныча, передвижение кучи угля за столовой (захоронка завстоловой), починка мотоцикла в машцехе по просьбе главного инженера Михалыча (“сынок, мать его!, раздолбал в Высоковске по пьянке!”), перевод технической документации с английского для главного экономиста Лоры Павловны, которая вообще-то имеет виды на меня, а потому пропускает порой такие наряды, что ни одному Хрущеву не снилось). Самый диковинный наряд — от зав. молочно-товарной зверофермой Маркелыча (зимой он помер с пьянки, замёрз) — сорок целковых в счет убитого и списанного нам телка за вовремя принесенную бутылку водки с яблоком, кою он и выжрал после подписания наряда, аккуратно закусив хрумким штрифелем.

Фактически мы были всё время при какой-то халтуре — на себя или дядю-тетю, игнорируя интересы совхоза, план по разным там ранним колосовым, яровым и крупным рогатым парнокопытным. Погоды стояли необыкновенно тёплые и ясные. Мы все были влюблены — кто во что мог, Юрка Ветров крутил безрассудный роман с красавицей Светой (они потом поженились, бросив предыдущие семьи), у меня была возвышеннейшая любовь с Натали, вплоть до ночных купаний в пруду и душераздирающих стихов к каждому вечернему рауту.

Наше безоблачное счастье тянулось и тянулось — и когда пролетели эти две сумасшедших и восхитительных недели, мы так и не смогли очнуться. Всю дорогу домой мы пили и рыдали, не забывая при этом прикупать вдоль дороги яблоки и картошку по рублю за мешок. Кстати, в этом абсолютнейшем, можно сказать, бездельи мы везли примерно по сто рублей чистыми на брата, после всех пропоев и проплат ( для многих из нас это было больше, чем зарабатывалось в институте за месяц) и по нескольку трехлитровых банок солёных грибов высшего (моего) качества.

В институте мы долго не могли расстаться и разлепиться. О нашей смене поползли слухи — от восторженных до самых грязных. Конечно, меня потащили в партком на разборку, но письменная благодарность предусмотрительно состряпанная мною, подписанная директором совхоза и проштемпелеванная печатью, спасла нас.

Весной, перед началом сезона в “Елгозине”, ко мне стали подходить члены нашей бригады, а также рекомендованные ими малознакомые сотрудники…

То был не первый мой заезд в “Елгозино”. Осень 1974 года была очень суровой. К тому же наша смена была затыкающей, перед ноябрьскими, мы спасали на току безнадежное зерно, практически круглосуточно. Работали с каким-то остервенением и небывалым самопожертвованием. Я тогда не был бригадиром, но каким-то образом оказался в роли комиссара, олицетворяя собой ум, честь и совесть. Та суровая смена также кончилась крепкой мужской дружбой и не менее крепкой женской любовью. Но прошла та смена незаметно для окружающих, как это и положено настоящим делам.

А вот после волшебного бабьего лета 1975 года я зачастил в “Елгозино”.

Первая смена начинает обычно перед майскими. Начинать сезон всегда тяжело: жилье за зиму и обшарпалось и разворовалось, посуды нет, холодно. К тому же все “Елгозино” на майские пьет до дня Победы. А потом ещё пару дней приходит в себя. А коровы-то жрать хотят, доиться хотят, да и навоз производят, как обычно. На ферме же, кроме нас, никого.

Был у нас там арочный коровник, на триста тёлок. Подвязался я как-то вычистить его от накопившегося за зиму. Три дня вычищал: когда до дверей кучу дотаранил, она выше меня оказалась. Сбросил я все это вниз, в промоину между арочным и большим коровниками. Народ приходил подивиться. А через пару дней в том дерьме трактор утоп. Тракторист спьяну въехал, так его с крыши кабины снимали.

Кормить скотину в мае нечем. Привезли с овощной базы квашеную капусту. Дух от неё… Доярки ворчат: “над скотиной издеваются”, а коровы, нажравшись этой гадости, в драку пили потом воду из своих кормушек. Вообще, смотреть на голодную скотину жалко невыразимо: висит ночью разнесчастная буренка на цепи, мычит, а во влажных глазах — слёзы с кулак. Выгонять их в поле бессмысленно — там ещё ничего нет. Лишь к середине мая коров начинают выгонять с матюками и дрынами на пастбище. Бедные коровы лезут друг на друга в голодном сексуальном раже, сатанеют от шалого ветра и запахов, совсем дуреют, хотя и до того интеллектом не блистали. И ведь слова доброго они от людей не слышат во всю свою короткую жизнь — один мат-перемат, да тяжёлые удары.

Растолкать народ в институте в начале сезона очень трудно — и начальство начинает упрашивать нас остаться на вторую смену. Отчего ж не остаться? — И лучшие бойцы остаются. Осенью — та же песня. Иногда ещё и летом, после отпуска. чем голодать без денег в ожидании зарплаты, заскочишь на пару недель в Елгозино. Так и набегает два-два с половиной месяца в году колхозного стажа. В институте я проработал шестнадцать лет. Набежало, таким образом, около трех колхозных лет: я за эти годы не только всех их специалистов пережил, но и уже твердо знал, каковы нормы высева, сколько и каких удобрений положено под разные культуры, все расценки знал и мог калькулировать наряды не хуже любого экономиста в конторе, лечил телят один, без ветеринара, мог принять у коровы роды, на пару с зоотехником, молоденькой девчонкой, за смену мог осеменить за 3.15 триста коров (девчонка ходит со спермой, а я в резиновой рукавице по плечо), знал, куда надо закапывать прошлогодние минеральные удобрения от нагрянувшего районного начальства, знал, кто на ком женат, кто с кем спит, кто кому кровная родня, а кому — кровный враг, был на короткой ноге со всей деревней и, когда нас присылали в Елгозино читать лекции, срывал апплодисмент у доярок и телятниц, привыкших видеть меня не в галстуке, а в телогрейке и сапогах.

Грибами Елгозино не скудело, и на зиму я всегда был при солёных и сушёных грибах.

Годы спустя, бывало проезжаешь мимо полей и пажитей Калифорщины, увидишь в поле кучку мексиканцев на самом солнцепёке, согбенных над артишоками или клубникой,так и заноет сердце: как-то там в Елгозине сеянные травы? Неужто опять не взошли?

На плодоовощных базах

Не то в шестом, не то в седьмом классе нас погнали на овощную базу. На счет колосков и пионеров, собирающих их, мы были уже научены, а потому “овощегноилище” было для нас реальностью, а не тем, что станет сказкою и былью.

Кстати, хоть эти заведения и назывались плодоовощными базами, нас допускали, в основном, к овощам, к последним и самым дешевым, храня плоды для себя.

Работы на овощных базах были организованы самыми разнообразными способами: были случаи, когда людей отправляли туда на месяц, были ночные смены, недельные сроки. Выбирались для работы “привлечённых” самые худшие времена и условия — гнилая капуста в буртах, не менее гнилая и мерзлая картошка, морковь, в мороз и в слякоть, в пыли и грязищи. Никакая барщина и никакой Герасим не сравнятся с нами, несчастными Муму, на этих базах.

Помимо местного начальства, здесь зверовали райкомовские инструктора, шнырял ОБХСС и менты.

Всякая подневольщина неэффективна: мы были беспощадны к инвентарю и оборудованию, к продуктам и “спецодежде”, к рабочему времени и качеству труда.

Если можно было пофилонить, выпить или просто затянуть перекур до конца смены, мы пользовались этим. Если урок задавался не на время, а на результат, то результат этот достигался самым быстрым способом, например, просто уничтожением “урока”.

Помимо работы “за себя”, мне приходилось работать и за жену, и за брата, и за жену брата, и за любого, кто нуждался в замене, поэтому прошел десятки баз — городских и загородных.

О том, что рабский труд — самый дорогой, небольшой эпизод с квашеной капустой на Ховринской плодоовощной базе, в самом конце проспекта Му-Му, как мы прозвали Коровинское шоссе, в пятидесяти минутах езды до любого метро (все эти базы располагались у черта на кулишках). Мы затаривали стодвадцатикилограммовые бочки квашеной капустой, цена которой в магазине — 16 копеек за килограмм. Набиваешь капустой бочку, ставишь четыре бочки на тележку, отвозишь на весы, начальник взвешивает каждую по отдельности, мы снова ставим бочки на тележку и отвозим ещё на двадцать метров — к бондарю.

Сколько мы, четыре старших научных сотрудника, сделали за смену этих бочек? — восемь тележек, менее четырех тонн, розничная цена всей той кислятине, если её вообще не отправили на корм скотине, — чуть более 600 рублей.

А я возьми, да нечаянно урони одну бочку на ногу.

После смены, естественно, слегка вмазали. Еду домой — боль в сапоге ужасная. Заехал в травмпункт:

— Да тут и без рентгена ясно, что перелом, плёнку тратить жалко.

Без снимка сердобольная и экономная врачиха запеленала мне ногу и выписала бюллетень: перелом последней фаланги мизинца левой ноги.

Бюллетень родной институт, конечно, оплатил, сам получил реверсом выплаченные мне деньги с овощной базы (с объяснительной, правда, ездил туда я сам). Длилась эта история три месяца: при зарплате в 250 рублей я сделал те три тонны золотыми. А ведь участвовали мы в ничего не значащей и даже ненужной операции, а сколько их таких — ненужных, бездарных и чреватых — над каждым кочаном!

Традиция выпить во время или после работы на базе была неистребима и более, чем оправдана. Но…

Проторчав восемь часов на холодрыге и хоть немного физически напрягаясь, конечно, устанешь, а с устатку водка берёт быстро. К тому же на овощную вставать приходится спозаранку, вот в метро и закемаришь, а от тебя — гнилью разит, ты в сапогах и телогрейке, в полубеспамятстве мотаешься на скамье: самое время брать тебя в медвытрезвитель.

И многие из нас гремели после овощной в это заведение, где, помимо потери денег (один штраф — 25 рублей, да счёт за пребывание — не меньше), теряешь ещё многое — звание ударника комтруда (а без него забудь о премиях на три-четыре года!), отпуск летом, продвижение по службе, тебя будут склонять и упоминать во всех речах и докладах и так далее.

Однажды я загремел на Павелецкой в вытрезвитель на Щипке, и стоило большого труда и приличных денег отбояриться от телеги на работу.

Так как труд этот был абсолютно бесплатен, то люди старались унести домой хоть что-нибудь. Где-то на это смотрели сквозь пальцы и допускалось унести два-три вилка капусты или пакет картошки — всё это на тридцать-сорок копеек. Где-то шмонали только сумки, где-то — и по карманам.

И на наших глазах гибли практически все сто процентов осенне-летнего завоза. Даже нормативы потерь были потрясающими — 80-90%!

Какой же это всё-таки был бред!

Москворецкая плодоовощная шарашка

На Автозаводской существует невзрачная контора Моспогруз — биржа сезонных грузчиков. Здесь идет приём на работу и увольнение, разбор трудовых конфликтов, начисление и распределение заработков.

Много лет я подрабатывал в Моспогрузе, но первый год полностью посвятил работе на Москворецкой плодоовощной базе, ближайшей к дому (меньше часа езды двумя автобусами), и только потом вкусил прелести Южного порта, Шинного, Очаковского винкомбината и других точек, обслуживаемых Моспогрузом.

По сравнению с привлечёнными с предприятий, мы — в привилегированном положении: у нас есть раздевалка (правда, без душа и туалета, а в карманах лучше ничего не оставлять, да и приличную одежду также не стоит оставлять) и мы работаем только на погрузо-разгрузочных работах, включая обработку контейнеров и поддонов.

Распределение по бригадам проходит довольно стихийно, но некоторые устойчивые ядра бригад складываются довольно быстро. Минимальный размер бригады — 4 человека, максимальный — более двадцати (сразу на 5-6 вагонов картошки или на полный склад солёных огурцов). Бригадиры также возникают достаточно стихийно. Так как я быстро стал почти постоянным бригадиром, то знаю, что от него требуется: уметь организовать работу бригады (расставить людей и следить, чтоб не было волынщиков и любителей доехать до коммунизма на чужой спинке минтая) и вести отношения с кладовщиком-работодателем. Последнее не так просто, как кажется.

Первое: наряд должен быть закрыт по пятерке на рыло или около того. Не хватило фронта работ на полную смену — кладовщик должен написать сбор-разбор контейнеров или уборку территории или ещё какую фикцию, а если он этого не сделает, то приличная бригада к нему никогда не пойдёт.

Второе: наряд может быть нулевым, если допускается воровство. Ясно, что не картошки — дорогих и редких фруктов и плодов.

Чаще всего эти два условия совместимы: за три четверти смены делаем картошку на пятерку, а концовку проводим на разгрузке вагона с яблоками, персиками, виноградом или сливами.

Вагон картошки кидаем вчетвером за смену, вагон винограда — за полтора-два часа. Самые тяжелые работы — арбузы и солёные огурцы. Арбузы надо либо кидать либо ловить, а это хорошо первые полчаса, потом просто руки отваливаются, арбузы скользят, разбитый же арбуз — почти ЧП. Огуречные бочки весят от 80 до 200 килограммов, все разные, их надо по скользким и узким покотям вкатывать в четыре уровня и там ровнять, чтоб все было устойчиво и, не дай Бог, не развалилось: убытки, травмы, а то и смерть. Мы безжалостно вскрываем бочки в поисках корнишонов, корнишонную бочку отставляем на разграбление, а остальные вновь заколачиваем.

Более или менее легально воруется только своё. Но можно воровать и не своё: у приятеля в соседней бригаде или просто то, что плохо лежит и слабо охраняется. Практикуется и обмен: мы на арбузах, к нам приходят гонцы соседней бригады и предлагают виноград — от чего ж не разрешить им арбузы? Есть и более сложные обмены — с одной стороны база отделена забором от рыбкомбината, с другой — от пивзавода. Ты туда — пакет огурчиков килограмм на 5-6, тебе оттуда — вяленых лещей или ящик пива. Ты туда — ящик винограда, тебе оттуда — ящик копченых сардинок или ящик пива.

Были и ходоки. Их охотно брали в бригады (но я ими брезговал). Они фактически не работали, а промышляли: упрёт ящик слив, протащит ведомыми ему путями к магазину, продаст, а на вырученные деньги купит портвишка на всю бригаду. И так несколько раз за смену. Одного такого виртуоза я знал: он ящик слив или винограда поставит в пустой вагон и гонит этот вагон за ворота — никакой охране в голову не придёт, что внутри ворованное, а он этот вагон через час опять толкает мимо поста, теперь уже с бутылками.

Вот, кстати, здесь же, к месту, две истории. Первая из них — анекдот:

На завод приняли выпущенного из тюрьмы. Начальник охраны ему говорит: “Ты — вор, и я лично буду проверять, что ты воруешь”. Вот катит этот чудак через проходную тачку, накрытую “Правдой”. Начальник ВОХРа поднимает газету — ничего. В следующий раз — то же самое. И так всю неделю. Начальник не выдержал, спрашивает: “Вот, нутром чую, что ты воруешь, а что — не пойму. Признайся — ничего тебе не сделаю” — “Так я тачки ворую”.

Вторая — из жизни. Нам для халтуры понадобился лист оргстекла полтора метра на полтора. А оргстекло — дефицит, в магазинах не продаётся. У нас на ЗИЛе знакомый художник работает. Там этого оргстекла — сколько хочешь, но как вынести? Однажды художник звонит: “Подъезжайте в перерыв к проходной на машине, не забудьте ведро с водой и тряпку!” Подъехали. Художник тащит через проходную мимо охраны в растопыренных руках здоровенный лист оргстекла, подтаскивает его к машине, а на стекле аршинными красными буквами “СЛАВА КПСС”: “Ведро с тряпкой привезли? — смывай, это — акварель”.

Своровать на базе — не проблема. Проблема — вынести. Через проходную — опасно, только если ночью, под утро. Через дырки в заборах — муторно и далеко, но менее опасно. Зато там может ловить ОБХСС. А эти гады что придумали: если украдено немного, то оно должно просто изыматься, но если более, чем на 50 рублей: уголовное дело можно завести; одному на пятьдесят рублей практически не унести физически, так они, сволочи, ловят целую бригаду, взвешивают и оценивают задержанное — тут уж почти всегда набегает на пятьдесят рубликов — план по хищениям выполнен! А то, что мужикам год впаяют и всю жизнь поломают судимостью, этим засранцам плевать.

Более всего мы любили склад мелкооптовой торговли: чего тут только нет! И все наряды — короткие, за них платят мало или вообще не платят. Зато: подъезжает “сапожок” из какого-то ресторана. За рулем не шоферюга, а сам директор. Сует он тебе два-три рубля, а то и пятерку, за то, что ты забиваешь его “сапожок” самым отборным, без единого брачка. Зачем мне наряды, если я живые деньги за получасовую работу получаю?

Я часто работал по две-три смены: утреннюю отстоишь на картошке. После смены заныкаешь мешок отборной картошки (крупная, продолговатая, плоская, без глазков и повреждений), потом в вечернюю смену на огурцах отстоишь и килограмма 3-4 в целлофановом мешке заныкаешь. В ночную кинешь три-четыре вагона груш или винограда — влёгкую. Через безлюдную проходную под утро тащишь килограммов 30-40, буквально надрываешься. Ловишь такси и — за рубль до дому, а то и просто за кило отборных слив. Фруктов-овощей в дом притащишь рублей на 20-30, да ещё через неделю наряд закроется на 12-15 рубликов. В неделю таких дней — 4-5 (выходные плюс библиотечные или отгулы), за месяц набегает около полутысячи, а зарплата — 105 рублей, да я и будучи уже старшим научным сотрудником на 250 рублях Моспогрузом не брезговал.

На работе пили не все, но многие, а это опасно: техники безопасности никакой и никто не будет оплачивать тебе травму по бюллетеню. После работы пили практически все. На пропой у меня уходило по рублю, не более, но я видел, как мужики спускали на выпивку всё только что заработанное. И на хрена тогда уродоваться?

Начинался Моспогруз с июля-августа, а заканчивался уже под снегом, к ноябрьским.

И грустно так прийти к пустым и брошенным вагонам, замерзшим колеям и лужам, разбросанным контейнерам. Ни за что работает на базе сотня-другая привлеченных, а мы, Моспогруз, уже не нужны…

Один день аспиранта

Сто рублей в месяц — это и одному маловато, особенно, когда получаешь не по схеме «аванс-получка», а только 23-го числа. А у меня — полуторагодовалая малышка, жена после декрета уже больше года не работает, и однушка кооперативная: квартплата плюс паевые плюс свет — четверть стипендии навылет. К первому числу деньги расходятся без остатка. А дальше — долги, бесконечные и нарастающие долги. Унизительно и безнадёжно.

Еле дотянули до лета, а в начале июня я поехал в родной Моспогруз на Автозаводской. Я там начал подрабатывать ещё студентом. И в Южном порту, и на Шинном, и даже однажды на Очаковском винзаводе, но больше всего я люблю Москворецкую плодоовощную базу на Варшавке: и до дома сравнительно недалеко — двумя автобусами минут за сорок и есть, что тырить. Конечно, мы все воровали то, что разгружали — обычный наряд за смену составляет всего пятерку, ещё пятерку (если повезет с грузом) выносишь домой натурой.

Меня здесь знают и не, чтобы любят, а вполне доверяют: и работаю много и не пью, как многие. Мне это вообще непонятно: зачем горбатиться в Моспогрузе, если половину всего зарабатываемого тут же пропивать. А, кроме того, это же опасно. Тут и на трезвую голову устаканивать 100-200-килограммовые бочки с солёными огурцами на третий-четвертый ярус по покотям опасно, а спьяну, да ещё с портвейна или вермута? — насмотрелся я на этих алканавтов-травматиков. Смертей, конечно, не было, но переломы и ушибы — очень часто. И бюллетень таким выписывает белый, без оплаты, и от базы или Моспогруза никакой компенсации — мы для них даже не временные, скорее вообще никто.

Ну, и мужики меня всегда в бугры ставят: опыт есть, все склады и работы знаю, со всеми начальниками знаком, умею и за себя и за бригаду постоять, умею договариваться по-хорошему, в нарядах разбираюсь и считаю в уме очень быстро.

Солёные огурцы, конечно, одна из самых тяжелых работ, но мы такие наряды ловим: оплата хорошая, и солёный огурец — это не картошка.

Бочку надо уметь выбирать, на звук. Если почти не булькает, ставишь на попа, снимаешь верхний обруч, выбиваешь крышку. А там — корнишоны, сама прелесть и шарман. Ну, пару-тройку сожрёшь, а главное — целлофановый пакет набил и в похоронку, чтобы домой после смены вынести. И каждый в бригаде отоварится, а ведь нас 10-12 человек: пол-бочки как ни бывало. Из шланга холодной водой заправишь, крышку вколотишь, обруч набьёшь — и все дела. По ГОСТу, который всегда тщательно соблюдался, в солёные огурцы полагается двадцать приправ и пряностей, многих вообще в магазинах не бывает. Жаль, что рассол лучше не пить — потом обопьёшься, а работать надо.

Первые две-три недели работы мало, многие уходят — иногда навсегда. А начиная с июля — нарядов невпроворот и можешь выбирать и хорохориться с завскладом.

Мой любимый был 17-ый, мелкооптовый: здесь были только редкости и деликатесы: ананасы, грейпфруты, даже манго. Работал 17-ый почти исключительно на рестораны и внутриведомственные банкеты высшего уровня. Редко погрузка шла на борт грузовика — чаще в пикапы или микроавтобусы. Здесь воровать было нечего и невозможно, но работа — наилегчайшая, завскладом дописывал в наряде сборку-разборку контейнеров, чтобы обосновать пятирублёвую выводиловку и щедро угощал нас своей продукцией. Конечно, были отморозки, пытавшиеся воровать и здесь — но только не наша бригада.

Деньги мы получали раз в две недели и, если бухгалтеру конторы казалось, что кто-то много заработал, он сильно урезал, скорей всего в свой карман. Я не стеснялся ездить на Автозаводскую и, предъявив корешки нарядов, возвращать свои кровно заработанные.

В четверг у нас в институте — присутственный день для всех, включая аспирантов: собрания, заседания, просто околачивания углов и груш в тесноте: сорок человек на двадцати квадратных метрах.

После работы я, не заезжая домой, отправился на овощную базу. Хотелось жрать: я уже давно питался в обед стограммовой пачкой печенья «Привет» за 14 копеек, но что толку ехать домой, если и там жрать нечего, кроме черного хлеба? «Привет» надо не жевать, а сосать, размачивая этот сухостой собственной слюной. Этот способ хорош ещё и тем, что ешь-сосёшь медленно, а потому и насыщаешься в большей мере.

К пяти я уже был в раздевалке и сколотил бригаду (костяк — это костяк, но всегда есть и люди со свободными валентностями, а наша бригада была одной из привлекательных).

Наряд нам выпал средней паршивости: пять вагонов картошки навалом. Работа пыльная, но сложная: подгребаешь совковой лопатой на роликах картошку к жёлобу бункера, она сама туда сыпется, а внизу, в хранилище кто-то следит затем, чтобы лоток не забивался. Ну, и, конечно, отбираешь картошку для дома, килограмма два-три, не больше — её же ещё надо суметь пронести через проходную.

Отбирать надо не крупную — в крупной часто попадаются чёрные пустоты, иногда огромные, в пол-картошки. Средняя, продолговатая, слегка сплюснутая, без повреждений, неровностей и вмятин: такое встречается нечасто. По внутреннему борту вагона ставишь отобранное, а после того, как подмёл веником в вагоне, собираешь свой урожай в целлофан. Через проходную надо нести свою добычу, либо накинув телогрейку на плечи, не всовывая руки в рукава, либо всунув только одну руку. Охрана, если это не ОБХСС, делает вид, что не замечает либо просто спит.

Вагоны с картошкой мы раскидали часа в три. Идти домой? Кто-то так и сделал. А мы, человек 5-6 остались и правильно сделали: пришел редкий по удаче наряд на разгрузку рефсекции (пять вагонов, один из них, центральный, технический, не грузовой. Виноград, персики, сливы и абрикосы. Груз тарный, ящичный. Разгружать — одно удовольствие. Стивидор-экспедитор зорко следит за нами, но мы-то тоже не лыком шиты: своё и вынесли из вагонов и унесли.

А времени уже два часа. Домой — либо на такси, либо километров шесть пёхом. Народ разбрёлся, а я напарником остался. Поснедали сливами. Улеглись прямо на полу, укрывшись собственными телогрейками и подложив под головы чьё-то вонючее и пропотевшее тряпьё. Было уже сильно после трёх. А в шесть нас разбудили: пришли первые арбузы из Астрахани.

Вдвоём разгружать очень тяжело: один бросает, другой ловит и аккуратно укладывает, через полчаса меняемся. После девяти стали подтягиваться вновь пришедшие. Оказывается, наряд на все восемь вагонов. Уйти нельзя: я — бригадир, да и из списка выкинут, как будто тебя здесь и не было.

Мы проуродовались до пяти вечера. В перекурах слопали пяток самых крупных арбузов. Три смены кряду — это тяжеловато. На ногах в раскорячку абрикосов. Примерно прикинул, что закроют мне чуть не двадцатью рублями и вынес почти на червонец.

Кое-как добрался до дому.

А там Люська с Колькой, моим закадычным, ждут меня с уже почти совсем опустевшей бутылкой сухого «ркацители»

— Ну, где тебя так долго мотает?!

Я выложил добычу и пошёл в ванну. Сначала горячая и с мылом, потом холодная, пока усталость не начнёт стекать к подошвам.

Вышел из совмещённого. До дивана — пять шагов. Как голова стала падать, ещё помню, а как она упала на подушку — нет.

Микоян

Зимой это было. Как всегда, нужны деньги, и я пошел подрабатывать на мясокомбинат Микояна, по следам и наводке своего приятеля.

Грузили мы коровьи трупы и свиные полутуши. Ох, трудная работа! Одры промёрзшие, мосластые — крюк не вобьёшь, Тащить скотский труп надо вдвоём по наледи враскорячку до подвального лаза, а он не лезет, зараза. Нога не вмещается. И так и эдак его крутишь, пока пройдёт и загремит вниз. Со свиными полутушами чуть легче.

Колбасу горячую грузить, конечно, полегче, но воняет она! Один батон с приятелем на двоих порвём и сожрём тут же, один батон водитель под сидение спрячет — это норма на фургон, вполне естественная и незамечаемая убыль (колбаса при перевозке остывает и теряет в весе, поэтому возить её надо на максимальных скоростях, чтоб те два батона действительно вошли в норму естественной убыли).

Импортное мясо в стакинетах приходит, таких специальных вешалках-крюках с целлофановой оболочкой — одно удовольствие тягать новозеландских поджарых овец.

Насмотрелся я на микояновскую грязь, вонищу, огромных крыс, заработал свой червонец, а воровать отсюда ничего нельзя, только разве что машинами, но… куда мне машина колбасы?

На грибах

Я однажды заготавливал грибы в костромских лесах. Должен сказать, работа эта адова: шесть часов — сборщиком, шесть часов — грибоваром, шесть часов — на подвахте (погрузка-разгрузка, готовка, уборка, хоздела) и шесть часов на сон — целый месяц.

Организация работ была такова, что халтурить или нарушать технологию приготовления, что многим в бригаде очень хотелось, было невыгодно — работу не принимали. Пьянствовать также было некогда и невозможно, зато набор специй и пряностей был изумительный. У меня до сих пор солёные грибы получаются отменнейшие, самопросящиеся на вилку да к водочке.

Очаковский винкомбинат

Вот адская шарашка!

Условия работы здесь только для человека без воображения кажутся нормальными: утром ты сдаешь на проходной паспорт, а после смены получаешь его там же, а в паспорте — червонец.

До проходной ещё надо добраться. Но даже если тебе удалось преодолеть этот немыслимый барьер, главное испытание — сразу на выходе: буквально в двух километрах от проходной находится Очаковский медвытрезвитель, неизменно выигрывавший все соцсоревнования среди медвытрезвителей Москвы, даже привокзальные, собирая клиентуру не по территории, а в одной точке: у проходной Очаковского винкомбината.

Я это точно знаю — мой сосед по коммунальной квартире на Седьмой Парковой в Измайлове и почти одногодок Босисей (так в детстве мы звали его, будущего Бориса Алексеевича) был начальником этого заведения и однажды спас меня от телеги на работу после ночи в медвытрезвителе на Щипке.

Я всего один раз работал на Очаковском и больше рисковать и испытывать судьбу не решался.

Работали мы на портвейновом конвейере, самом адском участке — машины подходят под погрузку так же часто, как и под водку, но ящик водки весит 21 килограмм, а ящик портвейна — 31. В фургон входит примерно 600 ящиков — две тонны. Все это штабелировать надо. Кинешь одну машину — руки отваливаются, а тут уже другая разворачивается к эстакаде. После трех машин любой отползает. Передышка просто необходима. И как тут не хлебнуть стакан? Прямо из горла? — Сил, вроде бы, после этого прибавляется, усталость, она потом придет. Никуда не денется. И так навалится с последним стаканом — до проходной не дотянешь.

После обеда (нам, Моспогрузу, столовые не полагаются, вообще ничего не полагается, даже обеденный перерыв, это уж наша самодеятельность) узнаём, что на другом этаже наши кореша коньяк грузят. Ну, мы им ящик “Кавказа” по транспортеру отправили, ждем, чем ответят: коньяк-то не только раз в пять дороже, но и вообще в открытой торговле почти не бывает.

Гремит назад по транспортеру ящик — пятизвездочного армянского, все двадцать бутылок. Ну, только псих не приголубит хоть пару увесистых глотков, так, чтоб не забыть совсем уж вкуса этого продукта.

Я коньяк хорошо знаю, можно сказать, с раннего детства и пьянства: это бомба замедленного действия, берет не сразу, но надолго и тяжело. Поэтому я только раз и приложился, чтоб вкус коньяка в себе освежить. Это меня и спасло.

К пяти кончили, вышли из-под навеса, а на солнечном свету — настоящее пекло.

Поплелись к проходной. Двое опытных сразу отстали (тут, если заховаться, то можно до утра отлежаться, утром паспорт выдадут, но без червонца и без права работы, по крайней мере в этом сезоне). Можно, конечно, ещё поискать дыру в заборе, но — опасно, дыры сторожит не местная вохра, а ОБХСС (так раньше налоговую полицию называли), те ещё бандиты.

Кое-кого из расслабленных выпустили с паспортами, но без червонцев, мне повезло — с червонцем вышел. Напротив — автобусная остановка, наискосок — хмелеуборочный комбайн Очаковского медвытрезвителя. По совершенно пустой дороге кто-то пилит на велосипеде, по-китайски быстро перебирая ногами. Засмотрелся я на него с завистью и дорогу не перешел, а менты уже, видно, укомплектовались и ждут, как я пойду: брать или не брать? А я всё стою. А у них план — через полчаса следующая бригада будет выходить, из-за одного очкарика можно целый выводок потерять. Плюнули они на меня, хлопнули неприглашающе задней дверью и рванули в свой овраг, на базу. Велосипедист просеменил мимо, а я, независимый и гордый, перешёл дорогу, дождался-таки автобуса и вскоре смешался на Юго-Западной с такой же, как я, полупьяной толпой — всех не отмедвытрезвляешь!

И с тех пор, как увижу эмблему Очаковского комбината, называемую в народе “три пиявки”, так сразу вспоминаю ту июльскую жару, коньячно-портвешковое марево в голове и этого, велосипедствующего.

На картошку! Окончание

Окт 25, 2014 ~ 2 комментариев ~ Написал Выпускающий редактор

От почти тридцатилетней практики студенческих строительных отрядов, уверен, не осталось ни одного объекта. Несмотря на безумную дешевизну студенческого труда, это оказалось самым дорогостоящим и разорительным строительством, так как после себя оно не оставило ничего, ровным счетом ничего.

На картошку!

Александр Левинтов

Окончание. Начало здесь

Южный порт

В Южном порту работать считалось лучше, чем на базе: платят столько же, но воровать можно больше. Одна беда: пришел, а бортов нет, не подошли, на базу уже поздно — и загремишь сгоряча на Шинный, на Динамо или, с отчаяния, на Очаковский.

Южнопортовская бригада делится на две части: трюмные и бортовые.

Трюмные разгружают судно, бортовые грузят в машины.

В отличие от базы, бригадир здесь штатный и работает либо на кране либо сигнальщиком.

Я всегда работал только трюмным.

Работа эта веселая и опасная. Основной товар — помидоры. Иногда арбузы, по разу работал на сушеных грибах из Горьковской области и астраханских вяленых лещах (это вообще — сказка, мешки как пушинки, вот только воровать трудно — понаехало начальников, которые сами воруют, а за другими следят).

Сначала пробиваешь себе стакан: колодец в самом центре трюма. Надо следить, чтоб стенки стакана стояли прочно, а то завалит тебя ящиками и не выберешься. Размер стакана таков, чтобы смог в него пройти поддон. Глубина: стоя на поддоне, еле достаешь верхний ящик, а всего их, кажется, тринадцать или четырнадцать один на одном. Каждый ящик — восемь кило, за раз берешь не больше двух, хотя можно и три, но неудобно.

Сделал стакан — дальше легче. На поддон устанавливается пятьдесят ящиков в пять колонн, связываемых попарно проволочками по верхним ящикам.

Самое утомительное — последние поддоны, когда ящики приходится вытаскивать из-под крыши: раствор палубы порой составляет половину площади трюма.

В трюме обычно работают по парам, но я любил работать один и обычно обгонял пару, работающую в соседнем трюме. Стандартные суда имеют четыре трюма. Вчетвером-втроём мы за смену иногда разгружали два судна.

Иногда поддоны разваливаются в воздухе. Стивидор следит за тем, куда попадали ящики: если в трюм и на палубу — виновато судно, если за борт в воду или на землю — Моспогруз. Но такие происшествия бывают редко. В отличие от травм: то ящиками кого завалит, то поддоном заденет, то занозы, то ссадины, а у меня однажды при открытии дверей обручальное кольцо зацепилось и потащило меня вместе с крышей на роликах. Кольцо же и спасло, а то бы раздробило или палец или всю правую пятерню, само кольцо приобрело сильно смятую форму почти восьмерки.

Заколачивали мы в порту примерно по червонцу, старожилы же жаловались — раньше столько на базе выходило, а в порту обычно четвертной.

Медленно, но неуклонно понижались тарифы в Моспогрузе. Я, собственно, ушел оттуда, когда дневной заработок перестал превышать на базе трояк, а в порту шесть рублей. Водовка-то всё дорожает и выходит, что только на неё и работаешь. А смысл?

Шинный

Есть в Москве район, который по трущобности вполне сравним с худшими образцами Гарлема и Бронкса. Это — Шинный и вокруг него. Грязно-желтые дома первых пятилеток развалились до неремонтируемости, всё осыпалось и облупилось, стоит унылая и пыльная вонь, собственно жилье мало чем отличается от заводских корпусов. Жить здесь можно, лишь нажравшись водки и зубами к стенке, до утренней смены.

Несколько раз я поработал на Шинном, но потом мне всё-таки стало себя жалко.

Что делает Моспогруз на Шинном? — либо на складе ловит ещё горячие шины, с грохотом валящиеся из щели в потолке, и штабилирует их, либо грузит в бортовухи. Грузить машины тяжелей, но — не приведи Господь ещё раз попасть на складские работы, особенно, если идут шины для грузовиков! Их же надо остановить, поймать, прокатить до нужного места и водрузить в штабель. И всё это — быстро. А шины — горячие, тяжелые, упругие, большие пальцы просто вышибает, а без них работать невозможно. После смены пальцы с непривычки ломит. Рожа — абсолютно чёрная от шинной сажи. Отмываться приходится в десяти водах. Руки же не отмываются до конца сезона. Ну, и, конечно, наглотаешься этой сажи так, как, наверно, ни в какой шахте. Шинный кашель — тяжелый, бухающий. От него ничего не стоит “бычье сердце” заработать.

Шинный — не самое адское место в Москве. Говорят, “Красный Богатырь” в Богородском не уступает самой преисподней и потому там работает только самая распоследняя лимита и вьетнамцы.

ССО

Ныне невозможно себе представить молодого львовянина, грезящего предместьями Душанбе и предгорьями Памира, ещё невозможней — эстонец в Приамурье, разве что в составе космической экспедиции, летевшей на Марс, но слегка сбившейся с курса.

А ведь всё это было, существовало, как-то процветало экзотической плесенью на теле развитого социализма и великих строек коммунизма. Речь идет о студенческих строительных отрядах — ССО.

Это явление возникло на рубеже 50-60 годов, когда стройки стали терять практически дармовую рабочую силу ГУЛАГа и надо было что-то принимать спешное. Например, Куйбышевскую ГЭС спроектировали и начали строить при Сталине, завершали при Хрущеве. В проектной смете не предусматривался фонд зарплаты, но расконвоированные строители почему-то решили, что им положена и зарплата, и даже премия за досрочное завершение строительства. Приехавшего на торжества Никиту забросали помидорами. Коммунист планеты № 1 грязно выругался с трибуны, так и не сказав своей безразмерной речи.

В недрах родных нам партии и правительства родилось четыре решения возникшей проблемы:

— найти новые спецконтингенты дармовой и подневольной рабсилы — перст судьбы указал на мелких хулиганов (после трех пятнадцатисуточных сроков бытового пьяницу можно было оправлять на пару лет в дали неоглядные), тунеядцев (в их число попал Иосиф Бродский), отправляемых за 101-й километр, например, в тундру, насильников (вот после чего изнасилования и стали заканчиваться убийством — чтоб изнасилованные не доносили) и “изуверы-сектанты”, отличавшиеся необыкновенным трудолюбием;

— ввести спецвойска для строек (стройбат и желдорвойска — это, пожалуй, было покруче ГУЛАГа, потому как не по приговору и не за преступление, а по возрасту и священному долгу);

— вербовать сельскую молодежь — эти к черту на рога полезут, лишь бы из деревни вон;

— направлять на трудовой семестр студентов — стране нужна рабоче-крестьянская интелли­генция, а не просто жидкая прослойка мудрствующего дерьма.

Считалось нормальным жить эти полтора-два месяца в условиях ненормальных, экстремально ненормальных. Что, дескать, закаляло, хотя иногда и приводило к травмам, язвам, бездетности и импотенции, но это — мелочи.

Студенческие строительные отряды некоторое время работали за палочки или символические деньги.

Со временем стало выясняться, что в стране есть не только запах тайги и туманы, но и длинный рубль. И чем невероятней условия работы, тем он длинней.

И студенты полезли во всякие Тикси и Верхоянски, в места, куда конвой зеков не гонял. Считалось также, что самым прибыльным по расценкам является сооружение туалетов.

И вековая тайга, а также ещё не отошедшая от последнего оледенения тундра стали покрываться туалетами, доживавшими в лучшем случае до весны, чтобы летом опять приехали голодраные студенты строить нужники для белых и бурых медведей.

Процесс пошел, как сказал бы первый из генсеков, по которому не плачет кремлевская стена.

За годы учебы студенты сколачивались в бригады, которые потом не распадались, а продолжали нелегально и полулегально существовать. Уже сорокалетние, они всё ездили на заработки по заповедным местам. Многие осваивали сложные профессии водителей трелёвочных тракторов, электроналадчиков, штукатуров. Между “буграми” (бригадирами) и местными работодателями устанавливались деловые отношения, по большей части, криминального характера — сколько таких бугров потом проходило по процессам о приписках, сколько повесилось и повыбрасывалось с верхних этажей, не желая порочить себя и семью. Выжившие и оставшиеся на свободе “бугры”— сейчас “новые русские” с крутыми плечами, мозгами и совестью.

Устанавливались и официальные отношения между ректоратами ВУЗов и крупными стройками. Всё это разворачивалось под пламенными знаменами ЦК ВЛКСМ, ребятам стали выдавать спецодежду полувоенного-полуджинсового фасона. Многие студотряды превратились в бесплатные бордели и школы молодого секса — комсомол всегда отличался горячностью кровей и непрекращающейся даже лёжа классовой борьбой с пережитками девственности.

Считалось очень хорошим результатом трудового семестра — полторы тысячи чистыми. Чаще привозилось от полутысячи до тысячи. Первый взнос за кооперативную однушку — от полутора до двух тысяч, хороший костюм — до 200, хорошее пальто — за 300, дублёнка — под тысячу, отдых в Крыму на двоих с полным оттягом — от полутысячи до тысячи, мебельный гарнитур — полторы-три тысячи. Такова цена адского существования и в таких примерно направлениях уходили наколоченные и нарытые денежки.

От почти тридцатилетней практики студотрядов, уверен, не осталось ни одного объекта. Несмотря на безумную дешевизну студенческого труда, это оказалось самым дорогостоящим и разорительным строительством, так как после себя оно не оставило ничего, ровным счетом ничего.

Ленин в масле

Все ездили в студенческие студотряды, а мы пошли другим путём.

И нам деньги были нужны позарез. Но — кормить комаров и прорабов? — да пошли они!

В бесконечном преферансе по перекачке жалкой кучки денег из одного пустого кармана в другой и обратно, мы с приятелем, нашим институтским художником, решили: “Хватит! Пора начать заколачивать деньги, но не сортиры же строить по всей земле великой!”

И мы стали готовиться к летнему налёту на Нижнее Поволжье. Володькин папенька был художественным предпринимателем — после войны он сколотил бригаду художников-инвалидов, которая на конвейере лепила сталиных, шедших на рынке по пятьдесят старыми, но в неограниченных количествах. Папеньку чуть не грохнули за эксплуатацию наёмного труда и нетрудовые доходы в особо крупных размерах, но тот умудрился при обыске спрятать три миллиона рублей на глазах у опешивших оперов и потому выкрутился. Он сунул деньги в бюст Сталина и тут же замуровал свежим гипсом отверстие. Оперы не решились разбивать Сталина, и вещдок для следствия пропал.

Жил папенька на подмосковной даче, в Челюскинцах. Безупречно пил и хаял родную советскую. На наш призыв он, конечно, откликнулся.

На шести подрамниках были натянуты холсты, уже загрунтованные. Папенька рисовал вождя головой вниз (чтоб Бога не гневить, пояснил он) — трёх на белом фоне и трёх — на алом. Пока папенька выводил лики, Володька малевал пиджаки и знаменитые темно-синие галстуки в белую крапинку.

К утру образа висели на бельевой веревке на просушке. Мы жахнули по-чёрному, то есть безо всякой закуски, под чистую мануфактуру, и рухнули в сны.

Очнулись мы лишь к следующему утру. Откуда-то возникла здоровенная туба. Папенька уложил вождей головой вниз на полу, снабдив каждого с тыльной стороны квадратным фирменным клише московского комбината фундаментальной живописи, гласящем о том, что портрет выполнен по прижизненной фотографии и проставил — 600 рублей. “Вернете мне по триста, а остальное — ваше. Заворачивай!”

Я начал было сворачивать вождей в трубочку, но папенька заорал: “Ты что, …., с пиджака надо начинать!” Там, где многоточие, в реальности было сказано такое, так и столько, что я сразу и на всю жизнь понял и запомнил: вождей с головы или сбоку заворачивать нельзя, только от пиджака.

Мы везли с собой всякой художественной дряни — баночек и кисточек — чудовищную прорву, хорошо. что всё это ни разу не понадобилось и было потом почетно выброшено.

В Камышине мы спьяну сильно проигрались в местном биллиарде и почти совсем без денег пароходом добрались до Астрахани.

Здесь я здорово отравился сомятиной и, чтоб не загреметь в холерный барак, прошел курс лечения: натощак два стакана водки с солью.

Мои хождения по обкому партии не дали результатов: заказ не прошёл. Но нас и не арестовали. И мы спустились ещё ниже по Волге, в какой-то колхоз не то Николо-Ленинский, не то Свято-Осетровский. Мы продали одного Ленина в масле и получили заказ на художественную агитацию: доска почета, ход соцсервнования, лозунги и пара гвардейцев пятилетки.

Вся володькина снасть пошла на выброс: мы купили на аванс маховые кисти, половой сурик двух колеров, ацетон и малярные флейцы. В тарном цеху колхоза сколотили из реек и кровельного железа щиты.

На уроках рисования в начальной школе, помню, учительница всегда задумчиво останавливалась за моей спиной и думала, наверно: “ничего, пусть, лишь бы не было войны”. Потом, на черчении, после какого-то домашнего задания, выполненного мною от руки и не рейсфедером с тушью, а обыкновенной ручкой, училка решительно сказала мне после урока: “Я ставлю тебе тройку по черчению за эту четверть, за год и, если надо будет, сразу в аттестат, но ты больше никогда не появишься у меня в классе”. Странно, как она угадала? — и по всем другим предметам, кроме двоек и пятерок, я не получал иных оценок, но все четвертные и годовые всегда выходили тройки.

Володька всего этого не знал.

И мы приступили.

Володька резал острым скальпелем трафареты, я закрашивал планшеты маховой кистью в два прокраса либо тампонировал куском поролона, привязанным к деревянной колотушке.

На Водруженного в зале дома культуры бабки приходили чуть не молиться, деревня украсилась политически грамотной идеологией. Только на один лозунг председатель сделал стойку: зачем такой большой пропуск в “Решения ХХV съезда — выполним!”. Я вежливо объяснил, что теперь ему этого плаката до конца света хватит: только палочки белые подрисовывай — ХХVI, ХХVII, ХХVIII — и ведь точно угадал!

На меня смотрели, как лондонские девочки смотрели на биттлов. Володьку народ посчитал за подмастерье при маэстро. С нами расплатились из последней колхозной кассы, и мы двинули дальше.

В Камызяке, в совхозе “Мелиоратор” директор купил сразу двух лениных в белом и велел водрузить обоих у себя в кабинете. Мы натянули вождей на подрамники и повесили напротив друг друга в узеньком пенале-кабинете. Вожди с хитрым прищуром рассматривали друг друга на расстоянии метра. “Зачем вам два вождя?” — спросил я директора. “Вы ведь по здешней округе ещё будете рыскать?” — “Возможно”. “И Ленином торговать будете?” — “Не исключено” — “Так я и знал — у вас одни красные Ленины остались, ни у кого белых Лениных не будет!”.

Камызяк мы разукрасили под орех, питаясь арбузами сказочной сладости, парными цесарками, ну, и водочкой, конечно, потому что воду местную пить опасно, а пить-то надо.

В то лето мы обслужили ещё одно или два хозяйства, отправили домой по искомой полторы тыщи, а сами сели на бывший “Баян” постройки 1912 года, ныне “Михаил Калинин”, и так загудели до самой Самары, что до сих пор есть, что вспомнить и от чего до сих пор голова побаливает.

Еще несколько лет мы шарашили в Нижнем Поволжье, в основном, в Калмыкии. Все рухнуло, когда мы взяли заказ на полное оформление райцентра Цаган-Аман.

Всю зиму сколоченная нами бригада ваяла в Лаборатории обогащения заочного политехнического, на Гиляровского, орнаменты, панно, вождей, гвардейцев пятилеток, дорожные знаки и прочее — на полвагона.

По весне мы тронулись в путь.

Целый месяц мы сдавали эту работу. Нам заплатили менее 20% договорной стоимости — этого хватило только на то, чтоб вернуть авансы за материалы. Мои попытки обратиться в ВААП (Всероссийское агентство авторских прав), кончились быстро: заказчик — советская власть, а я — частное лицо и потому, несмотря на все документы и печати, дело моё безнадежное.

С тех пор я и советскую власть, и Калмыкию невзлюбил по-серьёзному.

В гробу карманов нет

В 70-е никакой кредитной системы в нашей стране не было: люди устали доверять друг другу и государству, а государство ещё более устало доверять людям и самому себе. Если кому-то нужны были деньги на расходы, явно превышающие текущие доходы (квартира, дача, машина, холодильник, цветной телевизор, ковёр, мебельный гарнитур, поездка в капстрану и тому подобное), а накапливать никак не удаётся да и нечего, то, в условиях отсутствия значимых объектов воровства, люди начинали заниматься халтурой: кто давал уроки, кто писал дипломы и диссертации, кто разгружал вагоны, а наиболее жаждущие ехали под видом ССО (строительный студенческий отряд) в Сибирь и на другие великие стройки коммунизма возводить в тайге, тундре или пустыне нужник либо хозблок: самые доступные по архитектуре и самые прибыльные по расценкам билдинги.

Почти все эти пути вели к бытовому пьянству — в лучшем случае, а во всех остальных и худших — к хроническим болезням или неладам с законом и, как следствие, расходам на адвокатов и передачи, непредвиденным тратам по случаю ранних похорон и т.п.

Пройдя все это в ускоренном темпе, мы выбрали иной путь.

В нашей команде было всего два человека: художник-оформитель без диплома и я, менеджер проекта. Надо сказать, что ко мне сразу приклеилась кличка Куинджи по той простой причине, что по сравнению со мной незабвенный Остап Бендер был действительно Куинджи.

Но зато, когда дело доходило до кассы, я, приговаривая «Дядю Сашу не надуешь», пересчитывал рубли и трешки гораздо быстрей, чем нас пытался обсчитать местный кассир.

А работали мы так.

Приезжали в район или колхоз Астраханской области или Калмыкии (для географических идиотов — они соседствуют) и вываливали в кабинете главного начальника портрет вождя метр на метр сорок, маслом, на холсте, трагически правдоподобного, с клеймом художественно-декоративного комбината на обороте. Вождь, героически страдая и гениально мысля, как бы вопрошал у начальника: «Берешь?», и клиент не только брал, но ещё и спрашивал: «А что ещё могете?»

А могли мы всё.

Перво-наперво натягивали вождя на подрамник, нами же сколоченный, и обкладывали багетной рамкой, мастерски избегая «солнышек» и обсыпания краски. Потом рамку олифили и красили в имевшийся у хозяина цвет. Вождь в рулоне шел по семьсот-восемьсот, вождь в рамке — до тысячи, если клиент желал иметь его в золотой оправе.

Еще мы могли того же вождя половым суриком по жести, в три прокраса маховой кистью, а, если надо, то и в четыре прокраса, гвардейцев пятилетки, соцобязательства, «Решения ХХ… съезда КПСС выполним!» эти же решения — «в жизнь!», оформление школ и витрин, въездные знаки и все прочее.

Заказ мы выполняли: самый сложный за неделю, попроще — за пару-тройку дней, а затем ехали дальше, пока не кончится отпуск и набежавшие к нему отгулы.

Когда фронт работ заканчивался, мы отправляли семьям искомую ими или желаемую сумму, например, по тысяче рублей, а сами садились на пароход линии Горький-Астрахань, старинный, с огромными колесами и колоннами палисандрового дерева, занимая каюту-люкс, обычно в северном направлении свободную, тут же устанавливали связь с кухней, официанткой, бортовыми девочками и берегом, откуда переваливали на борт пиво, водку, раков, воблу, осетрину и прочие дары Нижней Волги.

Ах, как славно плыть по Волге, иметь в холодильнике росистую водовку, чёрную икорку, свежее пиво, красномордых раков, осетровый балык, слушать по ночам в музыкальном салоне живого тапёра и играть размашистыми днями на палубе в преферанс с двумя нижегородскими старушками-гимназическими подружками.

Плыли, сколько позволяли средства — когда до Волгограда (но это надо уж очень кутить), когда до Саратова, а лучше до Самары или даже до Казани (но это — если уж очень хорошо заработали). Опустошённые, мы тихо и скромно сходили со сцены, обитатели парохода до самого Нижнего сожалели, что эти двое сошли, а мы незатейливым купейным добирались до дому, где нас встречали бесскандально — почтовый перевод уже получен и даже почти полностью потрачен.

На борту же царило полное барство.

За ужином швартуется к нашему столику на двоих шеф-повар и сладко так:

— Митрич сегодня поутру икряную осётру поймал, парной не желаете? И ушицу сборную? Икорка завтра к ужину просолится, а паюсной, по-ачуевски, я вам по колбаске домой, в дорогу сделаю.

Официантка Зина, прожжённый ветеран плавучих ресторанов, уже достала из морозилки и переливает «Пшеничную» саратовского первоклассного разлива в кобальтовый графинчик. По эстраде развязным шагом поёт о том, чтоб только не было войны Эльвира из Казани, в Володьку моего глазами своими татарскими стреляет, а тот сидит в позе Ермака Тимофеевича, думу думает, то ли ещё раз сегодня с Эльвиркой, то ли опять сегодня надраться в лоскуты. Мне проще — мои сталинградские студентки топчутся под эльвиркины проникновенности, ждут моего приглашения за столик. А в ожидании парной и распаренной осётры уже потекли к нашему столику два заманчивых подноса: на одном здоровенные огнедышащие каменноярские раки, на другом — полдюжины бочкового пива, продрейфовавшего из Самары.

И уже после первой понимаешь, что не зря родился и дорос до сегодняшнего дня. В голову приходит убежденность: «вот так надо жить!»

И так, с годами, формируется мировоззрение: светлого будущего не бывает, настоящее — только сегодняшнее, потому что любое прошлое — сказки, если ты себя не любишь, то и другие любить не будут, ничего не надо сундучить и откладывать на чёрный день — в гробу карманов нет.

Субботники

Первый субботник, как известно, провёл сам Господь. Шесть дней он творил всяко разное, а на седьмой день, в субботу предался отдыху и развлечениям. На иврите (Бог тогда ещё не знал остальных языков, потому что ещё не было Вавилонского столпотворения) “шаббат”— прекращать работу, шабашить. Большевики, по всегдашней своей привычке тягаться с Богом, попытались превратить субботник в рабочий день и даже придумали черную субботу, но — естество взяло своё, и субботники сохранили свою праздничность и развлекательность, особенно к концу советской эпохи.

В традиции и законе установились два субботника — пасхальный (в честь восстания из мертвых Иисуса и рождения мертвеца “живее всех живых”) и в сентябре-октябре ветхозаветно-новогодний (помните: “встав на трудовую предоктябрьскую вахту…”?).

Так как навеселиться за один субботний день люди не успевали, субботники, особенно весенний, растягивали на два-три месяца, начиная субботничать с февраля и кончая порой в мае. Однажды в одной возвышенной кампании так насубботничались (оно совпало с днём рождения главного персонажа), что двое коньки отбросили. Газеты в такие дни выходят порой с накладками, вот и получилось, что некролог в “Известиях” на Штыменко (начальник Генштаба) подписал Гречко (министр обороны), а на Гречко в “Правде” — Штыменко.

Каждая эпоха привносила своё в идею субботника. Ленин придумал надувное бревно, при Брежневе возник анекдот: “Президиум Верховного Совета, отвечая на пожелания трудящихся, решил переименовать дни недели и впредь называть: понедельник — начинальником, вторник — продолжальником, среду — определяльником, четверг — решальником, пятницу — завершальником, субботу — субботником, воскресенье — воскресником».

При нём же начали отчислять деньги, заработанные на субботниках (а мы, оказыватся, ещё и зарабатывали на них!) на строительство мемориального комплекса на Поклонной горе в Москве. Представляете: 300 миллионов мудозвонов всех возрастов, полов и даже бесполые четверть века вносили фиктивные деньги на создание самой величественной глупости на свете — и даже не знали об этом!

Итак, субботник…Женщины, отдыхая от семейных забот, моют окна, перебирают бумажный мусор и выгребают залежи казённого дерьма из потаенных углов. Мужчины послали самых молодых и шустрых сдавать накопившийся от повседневных пьянок хрусталь в обмен на новьё (это по-научному называется взять вторую производную) и в ожидании гонцов, а заодно “когда же они, наконец, закончат уборку и накроют стол?”, глубокомысленно играют в шахматы; самые нетерпеливые нервно курят и исподтишка балуются пивом и крохотулечными поллитровками под мануфактуру рукавов, всё дышит ожиданием полной расслабухи и замерло в преддверии тихой грозы — первой в этом году серьёзной пьянки, не чета 23-ему февраля и 8-ому марта; вот, стало быть, стол накрыт длинными рулонами распечаток, нарезана колбаса и хлеб, выложена капуста и домашние помидорчики, гордость отдела и лично Валентины Петровны, морщатся на свету ядрёные корнишоны — дети дачного рая Петра Валентиновича, местный грузин Айламазьян прочищает горло нарзаном для речения первого тоста, парторг Кашев произносит традиционное “Есть предложение!” и профорг Гречнев тут же отзыватся паролем: “Нет возражений!”. “Работа-второй дом” грудится вокруг стола, и субботник приобретает свою логическую и смысловую законченность. Айламзьян говорит вдохновенно, как на банкете по случаю докторской, а, может, на допросе, или на поминках безвременно сгоревшего на работе, все наваливаются после первой на селёдочку и квашеную, потому что остальное мало кого волнует, субботник тихо перетекает в полное отдохновение — с чужой женой, в вытрезвителе или просто на кольцевой линии метро.

А через день наступает der blau Montag, сизый понедельник, и люди молча, скрепя сердце и скрипя работой, начинают мечтать о том, что, вот, скоро начнется и скоро пройдет пора отпусков, и снова будет субботник, и тогда я всё ей скажу…

День донора

Два раза в год, только два раза в год!, проходил у нас день донора. Приезжали из Боткинской станции переливания крови кровососы-врачи и кровопийцы-сестры, в столовой накрывались столы с приличной едой, а не этими тефтелями на машинном масле и прожигающей пищевод подливой. В этот день нам подавалось вино, водка, спирт: официально по 200 грамм, но сердобольная прислуга из месткома самым знатным потихоньку вливала ещё. Мы пили на глазах начальства, всего два раза в год смотревшего на это благосклонно.

Помню, вызывают нас как-то начальство к себе в кабинет: режимщик и нач. отдела кадров. Обвиняемся мы в том, что пьянствуем в радиорубке (а ведь там — радиопередатчик! И спьяну можно услышать чего-то не то или послать в эфир за границу чего-то не то) — на самом деле мы там играли в карты. Не объяснишь такое начальству, что мы не пили, а играли. И мы просто отрицали сам факт, приводя в качестве аргументов, что, во-первых, пить в таком гадюшнике, как радиорубка, неэстетично, что, во-вторых, пить на работе не в наших правилах, что, в-третьих, у Володьки язва и ему обязательно надо закусывать горячим, а где ж его взять в радиорубке. Тогда режимщик спросил напрямую: “А, вообще-то, вы пьёте?” — “Ну, пьём” — “Ну, значит, и в радиорубке пьёте!” На этом допрос кончился.

А в день донора пить — святое дело. И если продержался до конца рабочего дня, то тебе к двум официальным отгулам к отпуску дается ещё третий, но непременно на следующий день.

И вот, после работы, мы, облегченные от собственной крови на 200-400 грамм и вооружённые справкой о том, что именно сегодня ты сдал кровь, идём в мир. И можно напиваться в лоскуты и даже валяться под забором — ни один мент не смеет тебя задержать или отправить в вытрезвитель: у тебя справка о сдаче крови!

Хилейший из нас Валька Серебряный (“Князечек”), вечно попадающий спьяну в разные передряги, сегодня пьёт с нами наравне. Он быстро стекленеет и стоит в пивной в спящем состоянии, но если ему поднести кружку, то он сделает пару сомнамбулических глотков. Мы переносим его из точки в точку, он уже давно спит в терпеливом ожидании доставки домой.

Когда тряхануло в Спитаке, с нас добровольно стали собирать по червонцу. Я и до того был институтским диссидентом и политическим придурком, а в те короткие годы мы все оказались развинченными и недовольными. И я полез в пузырек: знаю, куда пойдут наши “добровольные” червонцы, ни хрена с меня не получите! И пошел в ту самую Боткинскую станцию переливания крови. Народу там оказалось — на целый день очередей. Хорошо, что у меня идеальная донорская группа — нулевая с нормальным резус-фактором, нас таких обслуживали быстрей остальных. Я дал подписку об отсутствии сифилиса и СПИДа (уголовная ответственность! Хотя можно этого не делать вовсе — анализ крови на эти болезни после подписки всё равно ведь делается!). Кровь у нас брали не одноразовыми шприцами, хотя их в стране было уже порядочно, а по старинке и очень негигиенично.

На работу я пришел к пяти, слегка пьяный — сдал-то поллитра крови. Уже был подготовлен и подписан рапорт о моем прогуле, но я тут же предъявил свою донорскую справку и потребовал:

а) при мне порвать рапорт и извиниться;

б) считать безвозмедную сдачу крови заменой “добровольного” червонца (КПСС — не кровожадна, и потому моя кровь попадёт не ей, а пострадавшим).

Экзоты

На чём только мы не зарабатывали!

Два мои хороших знакомых в разное время потеряли работу на одном и том же — читали платные лекции. Один мастерски рассказывал о жизни Ленина в Сибири, с такими романтическими и грязными подробностями, что у народа текли слюнки. Лекцию свою он мог читать в любом состоянии, хотя пребывал только в одном — бодрого перепоя. Он выходил на какую-нибудь торговую улицу и заходил подряд во все булочные, прачечные и помоечные по чётной стороне, а на следующей неделе — по нечётной. У него всегда была в запасе пачка проштемпелеванных заявок Общества по распространению, которое потом стали называть “Знание”. До кандидатской он получал по пять рублей за лекцию, после защиты — по десять. В любой булочной существовал безналичный счет на проведение таких лекций и потому ему почти нигде и никогда не отказывали. Когда он вышел за 100 лекций в месяц, я его честно предупредил: “это наркотик — тебя уволят”. Он не поверил, но его уволили.

Другой повторил то же самое, но на другую тему: “Мировые проблемы нефти”. Его я также предупредил, но он не внял и не поверил — его уволили, и он от неожиданности даже умер в возрасте Ильича и сильно смахивая на него бородкой клинышком и происхождением, несмотря на вполне нейтральную фамилию Карпов.

Я этих лекций читал не более десяти в месяц. И старался разнообразить темы — то о транспорте, то о внешней торговле, то по экологии, то ещё какую-нибудь хренотень. Хорошо было также ездить куда-нибудь вдаль по линии всесоюзного “Знания” — за неделю прочитаешь десятка два лекций неизвестно о чём, две-три из них — публичные, то есть не по десять, а по пятьдесят-семьдесят рублей, всюду тебя возят с сопровождающим на машине, слушают твою дурацкую столичную болтовню и даже апплодируют не знамо за что, кормят и уважают, словом, полный бред и полный кайф, а в конце концов тебе выплачивают в недрах Политехнического более половины твоего оклада либо даже целый оклад и ты начинаешь себя слегка обманывать, мол, нужен стране, знания — это капитал и прочая мура.

* * *

За свою небезупречную жизнь я написал более двадцати курсовых, дипломов и диссертаций. Начинал, естественно, скромно: на первом курсе написал курсовую по инженерной геологии о свайном строительстве в условиях вечной мерзлоты. Не знаю, как к этому относиться, но почти половина этих работ была сделана даром, по дружбе или любви.

Что касается коммерческих условий, то они были таковы: за курсовую — четвертной, за диплом — от ста до двухсот, кандидатская — полтысячи и докторская — тысяча-полторы. Докторскую, правда, всего одну написал, по философии, а вот кандидатских — не меньше пяти: по географии, химии и психологии.

Зря вы думаете, что здесь есть какие-то сложности. Главное — нáчать, как говаривал один комический политический персонаж: “Методологической основой данного исследования является марксистко-ленинское учение диалектического и исторического материализма”. Далее идет цитата, применительная к теме — “атом неисчерпаем”, “вся власть советам” или “проститутка Троцкий”. На этом месте любой рецензент читать перестаёт и приступает к написанию положительного отзыва о работе.

А если серьезно, то условия этих работ таковы, что написать — мало. Необходимо, чтобы заказчик понял, что для него сделано и смог это членораздельно защитить. Поэтому приходилось писать с запасом — лучше, чем требуется по уставу гарнизонной службы или ВАКом.

Незаметно на этих халтурах я стал эрудитом, а потом, познакомившись с некоторыми другими всезнайками, щёлкающими кроссворды (а для чего ещё в реальной жизни нужны энциклопедические знания и энциклопедисты?) узнал, что все они — авторы самых различных диссертаций…

* * *

А вот к этому бизнесу — репетиторство — я всегда относился с подозрением: в основном им занимаются те, кто либо связан с приемными комиссиями, либо преднамеренно плохо преподает, чтоб иметь частную практику.

Репетиторством я занимался только поневоле, платят здесь обычно хорошо, но очень муторно учить всяких балбесов простейшим азам, когда реально находишься на верхних этажах своей науки.

Однажды меня буквально принудили готовить к вступительным экзаменам двух детей провинциального министра. Жило семейство в гостинице “Москва” в очень фешенебельном номере. Меня кормили в ресторане, давали домой по нескольку бутылок затейливого импортного вина, щедро платили, но я видел, что, в общем-то, нормальные дети дремучи в географии полностью: они даже не могли понять смысла вращений Земли. Дети, толково разбиравшиеся в математике и бойко стрекочущие по английски, совершенно были лишены базовых географических представлений. Как я ни уговаривал родителей переменить институт и найти такой, где нет этого предмета, они настояли на своем — оба мрачно провалились именно на географии.

Репетиторство — горький и грязноватый хлеб.

Но если подойти к репетиторству непредвзято, то это — путь освоения учебного материала не через знания, как принято в школе, а через понимание. Сколько людей были благодарны своим репетиторам, умудрившимся объяснить им не то, что это, а что это значит, каков смысл — истории, языка, географии, биологии, грамматики. Без понимания знания приходится навинчивать на память буквально механически, с пониманием знания прилипают сами к нужному месту. Если бы я сейчас вновь вдруг занялся репетиторством, то сначала бы допытал сам себя, что я понимаю в географии и, если действительно что-то понимаю, то добился бы и понимания ученика, а остальное — пусть сам учит.

Накануне московской олимпиады нас всех стали гонять на объекты олимпийских строек. Это был великий апофеоз разворовывания. На завершение большинства объектов пришлось в конце концов приглашать гастарбайтеров — свои просто всё разворовывали.

Мне довелось устанавливать динамики усиления звука на потолке крытого Олимпийского стадиона на проспекте Мира. До обеда мы устанавливали на этой немыслимой и недоступной верхотуре, под бдительным наблюдением ментов и в штатском, четыре здоровенных, что твой секретер, динамика. После обеда их оставалось только два. К вечеру мы устанавливали ещё четыре — и утром находили только четыре из восьми установленных вчера. И так — каждый день. До сих пор не пойму, так кто ж их уносил — менты или в штатском? — и, главное, как?!

* * *

Весна 1965 года — хрущовская оттепель кончилась ещё предыдущей осенью, но никто об этом пока не знал — мы узнаем историю спустя другую. Надо было, чтоб кончился брежневский застой, после чего мы прозрели об этой самой оттепели. Тогда ж казалось, что весна — она весна и есть. Впереди — последний год якобы учебы в Университете, я отчаянно влюблён, и мне нужны деньги. Учусь я только на повышенную стипендию, потому что простую мне платить нельзя (у нас 51 рубль на человека в семье, а для простой стипендии надо меньше пятидесяти). Числюсь я ещё в штате Поволжской экспедиции, ни за что получаю около ста рублей, отдаю их, за что получаю назад около тридцатки. Мало. И я устраиваюсь ночным сторожем. Сразу в три места.

На одном из рабочих мест я жил. Это был дурдом номер триннадцать имени Россолимо для девочек, которых вывезли на лето на дачу. В двухэтажном особняке кто-нибудь да с кем-нибудь да спал, поэтому я здесь ночевал, но нечасто.

Вторым рабочим местом (ночь работаешь — две ночи отдыхаешь) был цветник перед Университетом — роскошные розы, тюльпаны. ядреная сортовая сирень. Кому в голову могло прийти воровать ночью эти цветы? — Только ментам. Они приезжали сюда на своих мотоциклах, набивали полные коляски цветов и уматывали по своим ментовским делам — пить горькую и ловить чёртиков фуражкой.

Разумеется, я также притаскивал своей любимой охапками сирень и тюльпаны — это как-то скрашивало общение с двумя семидесятилетними дедками, тоже мне ночными сторожами, которых мучила бессоница и разговоры о бабах: кто на ком помер и при каких обстоятельствах. От них разило аммиаком распущенных пузырей и наидешевейшим табаком — и никакие цветочки не могли затмить ароматы их отродясь нестиранного исподнего.

Третье место было военным объектом. Дежурить надо было сутки, после чего двое отдыхаешь, непонятно, от чего. Потому что здесь не надо было даже делать обходы, и никакие менты, шпионы, диверсанты и прочие враги народа сюда не заглядывали. Впрочем, врать не буду — не знаю. Когда мы в карты на этом объекте играли, вроде бы, никто лишний не заходил, а когда я спал или просто отсутствовал (человек я, иль нет?), то кто его знает…

Все три ночных сторожевания приносили ежемесячный доход в 210 рублей чохом, без удержания подоходного налога и налога на бездетность, что совокупно с другими доходами тут же и немедленно прокучивалось по принципу “живём один раз, зато каждый день”.

* * *

Тогда же я начал карьеру подопытного кролика на кафедре высшей нервной деятельности биофака и в институте общей и коммунальной гигиены имени Сысина. Здесь платят по 50 копеек в час. Сажают в барокамеру, цепляют всякие датчики, дают слегка выпить и пускают разные газы разной концентрации, чтоб узнать, как это влияет на умственные способности и работоспособность при решении простейших арифметических задач.

Мне как-то экспериментатор говорит, мол, понял, как эти газы с алкоголем воздействуют? — почерк становится крупнее, а число решенных задач сокращается. Вот тебе примеры и на досуге заполни, сколько сможешь.

Досуга у меня на ночном дежурстве полно и к концу мая я представил своему работодателю ворох исписанных бумажек. Получалось, что я сидел в барокамере круглосуточно. Мы расставили даты на листках на год назад. Я получил кучу денег, экспериментатор списал под эту аферу годовой расход спирта (собственно, в этом и заключался для него смысл всей проделки), а заодно набрал нужный объем статистики для своей диссертации.

С тех пор, когда мне говорят об экспериментально доказанных научных истинах, я помалкиваю, потому что знаю, что за спирт можно договориться с любой элементарной частицей, с любой собакой Павлова, и получить какие угодно результаты — был бы спирт.

* * *

В переписи 1959 года меня пропустили по причине отсутствия дома — та перепись была само несовершенство. Через одиннадцать лет, уже будучи аспирантом, я попал под разнарядку и оказался инструктором со штатом примерно в десять счётчиков. Мне достался интереснейший кусок Москвы: знаменитый Дом на Набережной, Бабий городок, тогда ещё существовавший, начало Ленинского проспекта от Октябрьской площади по обе стороны — с одной стороны дом ЦК с магазином “Весна” и жилые дома управления высотных зданий и гостиниц (блатные, стало быть), с другой — два института (Горный и Стали и Сплавов) и разбойные лабиринты Градских больниц.

Работа почти круглосуточная — лишь с сохранением зарплаты по основному месту работы, бесплатным проездом на городском транспорте, премией в 30 рублей и двумя неделями отгулов. Но всё это чрезвычайно интересно и многое, из того, что я знаю о демографии, социологии и быте Москвы — из переписей населения. Тут и знания и, главное, глубинное понимание происходящего и вяло текущего.

В 1979 году я уже был начальником переписного отдела со штатом более 50 человек и такой информацией о жизни, как будто год провел среди бичей. Именно тогда я понял простое и хитрое устройство советской жизни: если встроиться в неё без сопротивления, то работать тебе профессионально практически не придётся и не дадут — почти всё активное время будет разобрано на картошку и прочие мероприятия. Важно, чтоб ты ни черта не делал и чтобы забыл о своей профессии как можно крепче.

* * *

Летом 1971 года я снял дачу у своего родственника, проводившего лета в колхозе в качестве кухонного мужика и шеф-повара (мы — потомственные кашевары, один из наших предков был мукомолом, а бабушка моя была долгое время пекарем). Заплатил я за дачу по полной цене, рублей триста за сезон плюс все налоги и расходы, что при аспирантской стипендии в сто рублей — барство. А потому я: все цветы всё лето продавал, всё выращенное и выросшее само, что не съедалось и не успевало перерабатываться, тоже продавал. К осени я огульно подсчитал — доходы от продаж даров несчастных пяти соток превысили ренту раза в три. Домой я отвез около двухсот трёхлитровых банок варений-солений-маринадов, для чего пришлось отрыть под нашим балконом на первом этаже подвал и беспощадно уничтожать эти запасы в две семьи два года.

Дядя мой, дачесдатчик, после этого со мной несколько лет не разговаривал (соседи донесли о моей коммерции!), впрочем, он был глухонемым, а потому довольнонеразговорчивым.

* * *

Самым экзотическим способом “что бы ни делать, лишь бы ничего не делать, а зарплата пусть идёт” было для меня спортивное судейство.

Совершенно случайно, по протекции приятеля, я оказался в обслуживающем персонале соревнований по стрельбе из лука: вид спорта элегантный, но, особенно по существовавшим в то время правилам, предельно скучный.

Через год я уже был в олимпийской кампании. Наши соревнования — последние в программе. И я всю Олимпиаду просмотрел воочию, всё самое интересное — бесплатно и вполне легально.

Сижу как-то в Лужниках на легкоатлетических финалах. Рядом мужик. Разговорились. Он заведует бесплатной раздачей фанты на гостевых трибунах (это где мы и сидим). Студенты, нанятые для этой раздачи, — народ ушлый. У них условия такие: первые семнадцать рюкзаков с фантой бесплатно, а за каждый последующий — по рублю. Фирма рассчитала, что больше семнадцати за день могут разнести не более пяти процентов нормальных людей, а советские студенты, к удивлению «Кока-Колы» делают семнадцать рюкзаков за два часа — все, а не избранные пять процентов. Стали проверять, в чём дело: а они, паршивцы, одевают рюкзак — и не на трибуны, а в туалет, и там сливают эту фанту одной струей в унитаз или писсуар, что под рукой окажется. Не за полчаса, а за три минуты.

Когда Олимпиада кончилась, меня стали приглашать на судейство в разные города. Я путешествовать люблю, особенно на халяву (а тут ещё и платят, и вполне прилично). Принесёшь в отдел кадров письмо из ЦСКА или на первенство СССР — какой начальник захочет тягаться с этими монстрами? К тому же в рапортичку по районному соцсоревнованию можно записать факт обслуживания всесоюзных мероприятий. Вскоре я получил звание республиканского судьи и шикарную возможность пять-шесть раз в год выезжать в разные приличные города на неутомительную работу с почти изысканными развлечениями и приключениями.

Бюджет советского человека

Теперь уже мало кто в состоянии восстановить реальный бюджет среднего советского человека, горожанина…

В среднем взрослый мужчина в 70-80-е годы зарабатывал 10 рублей в рабочий день.

Из них налоги, сборы и поборы забирали 1.5 рубля, рубль в день пропивался (если мужик непьющий, то за него этот рубль пропивал его сосед или коллега, непьющих было менее 10%, поэтому в бюджете остальных эти несчастные 10 копеек роли не играли), карманные расходы (сигареты, газеты, транспорт) — это ещё 50 копеек, обед и прочие перекусы на работе — рубль, развлечения вне дома (кино, футбол, азартные игры, девочки) — ещё рубль, итого пятерка. Пятерка шла в семейный бюджет. Обычная семья — муж, жена и ребенок: старики жили отдельно и укладывались в свою пенсию 4-5 рублей на день.

Жена зарабатывала обычно на 30-40% меньше мужа, то есть 6-7 рублей в рабочий день. её досемейные расходы составляли: налоги, сборы и поборы — 1.30, карманные — 0.20, обед и прочие перекусы — рубль, развлечения вне дома — 0.50, личная косметика и гигиена — 0.50, итого три с полтиной, пусть столько же шло в семейный бюджет, который составлял таким образом 250 рублей в месяц.

Эта сумма распределялась следующим образом:

— квартплата, коммунальные услуги, газ, свет и телефон –25 рублей (10%);

— содержание жилья (ремонты, моющие и чистящие средства) — 5 рублей (2%);

— мебель и домашнее оборудование — 2.5 рубля (1%);

— посуда и утварь — 2.5 рубля (1%);

— питание дома — 150 рублей (60%);

— расходы на ребенка — 25 рублей (10%);

— развлечения, праздники и подарки — 25 рублей (10%);

— одежда и обувь — 40 рублей (16%);

— предметы гигиены и лекарства — 5 рублей (2%);

— отдых — 25 рублей (10%);

— случайные и непредвиденные расходы — 7.5 рубля (3%).

Итого: 125%

Только на зарплату прожить невозможно, поэтому муж и жена или кто-то из них имели дополнительные доходы, а именно:

мужчины — халтура, дополнительная трудовая или творческая деятельность (рефераты, подработка, работа по выходным или в отпуск), доход от азартных игр;

женщины — шитье, вязанье, мужчины, дополнительная трудовая или творческая деятельность;

общие усилия — огород, сбор дикоросов.

Совместно это составляло четверть семейного бюджета.

Фактически, помогать своим родителям, а также откладывать на чёрный день люди не могли; накопление на похороны (400 рублей) начиналось с выходом на пенсию, естественно, для тех, кто доживал до неё. Практически всё, что связано с будущим, было переложено на государственные плечи, в том числе и тяжелейшая жилищная проблема.

Нахождение ниже указанной ватерлинии означает отчаянные и непросыхающие долги, суету поисков приработка и нужду в помощи хоть с какой-нибудь стороны, выше — зажиточность, достаток и острое желание не упускать достигнутое.

Примерно от 20 до 30 лет я провел в унизительной котловине, к 30-ти вышел на порог к среднему показателю, от 30 до 40 боролся и достиг положения определённо выше среднего. Так теперь и живу, уже тридцать лет, постепенно выдавливая из себя советский страх оказаться нищим.

Отгул как валюта

Не было ничего более трагикомического в советской действительности, чем отгулы.

Попробую перечислить, за что давали у нас отгулы:

за бесплатную сдачу крови (святое — два дня, которые можно было присоединить к отпуску);

за работу в ДНД (добровольная народная дружина — полусвятое, также можно было присоединить к отпуску, но не везде);

за сверхурочную работу (например, за работу в субботу-воскресенье давали по три отгула, но только за субботу или только воскресенье — всего по одному, в принципе можно было устроить себе четырехдневную неделю с тремя выходными будними днями, что, собственно, мы и делали);

за дежурство в агитпункте (вечер дежуришь — день гуляешь);

за работу простым агитатором (три дня за всю кампанию + один день за избирательное воскресенье);

за судебное заседательство (каждое заседание — день отгула);

за выездные учения по гражданской обороне;

за работу на овощной базе;

за работу в колхозе (при наличии справки о работе в выходные дни);

за встречу-проводы высоких гостей на правительственной трассе;

за участие в похоронах генсеков;

за участие в митингах и маршах мира;

за участие в акциях протеста (против ареста Луиса Корвалана, вручения Нобелевской премии Солженицыну или Бродскому, шумихи о Чернобыле);

за дежурства в министерстве, райкомах и райвоенкоматах;

за дополнительное участие в субботнике;

за помощь в разгрузке институтской машины с продзаказами для начальства (отдельно) и народа (отдельно);

за проведение инвентаризации;

за работу в редакции стенгазеты или радиогазеты;

за служебную командировку, если она включала выходные и праздничные дни;

за участие в самодеятельности;

за шефскую работу в школе;

за сопровождение иностранцев;

за военные сборы и учения;

за шефские лекции на заводах и фабриках;

за участие в праздничных демонстрациях;

за участие в спортивных соревнованиях и физкультурных мероприятиях (а если занял какое-нибудь место, то два отгула; на профессиональных спортсменов это не распространялось, потому что они и так не работают, а только числятся);

за проведение производственной гимнастики;

за дежурство в столовой;

за работу в месткоме и других общественных организациях;

за строительные и ремонтные работы;

за триста вистов (посадишь начальника или какого другого распорядителя отгулов на мизере с двумя взятками — считай, уже пол-отгула в кармане);

за … вспомните сами любой другой предлог не работать, а я уже устал.

И всё-таки самый уникальный отгул — “библиотечный день”. Так сложилось, что академическая среда была сильно ущемлена в площадях и пространствах. Институт географии, например, ютится в бывшей богадельне в Замоскворечье, в очень скромном бараке, с трудом перенесшем наполеоновский пожар и тех пор ни разу не ремонтировавшемся серьёзно и по большому счету. Здание выдерживает не более сотни обитателей, а сотрудников — более полутысячи. Каждый год академик-директор института рассказывает своим сотрудникам сладкие сопли о своей борьбе в Моссовете за новое здание где-то на Юго-Западе, сотрудники пылают жаром и гневом по поводу своей несправедливой судьбы и девятиметровой комнаты на отдел из тридцати человек, но все с ужасом думают о том, что, не дай Бог, Бог услышит их стенания и выдаст им ордер на новое здание — ведь придётся работать каждый день! (потом стало ясно, что новые здания не спасают, и сотрудники ЦЭМИ, Института системных исследований, Дальнего Востока и других привилегированных академических шарашек и в новых высотных зданиях в состоянии присутствовать не более полутора дней в неделю).

Считалось, что остальное время они сидят в Ленинке и грызут гранит науки. Как же!

Но все остальные — отраслевая и неакадемическая наука, а также ненаука, а черт знает что, всякие ниипроектипритдитп — люто завидовали официально разрешенному академическому безделью, а, заодно, и их сверхдлинным отпускам (36 вместо обычных 24 рабочих дней), а потому кое-где существовали эти пресловутые ”библиотечные дни”, не уступавшие по своей бессмысленности любому отгулу.

Я честно тратил свои библиотечные дни на бани, а отгулы — на сбор грибов по средам. Вставал в среду в четыре утра. Садился на автобус в 4:30 до Вороново, в пять утра сходил на своей остановке в сорока километрах от Москвы, к восьми был с полной корзиной на остановке в Москву, в девять начинал обрабатывать грибы, к полудню все банки были уже закручены, суп сварен, жаренка прела под крышкой сковородки. К часу я уже был на работе, чтобы ковать очередное грозное оружие нашего светлого будущего.

В бюрократическом мире науки, конструирования и проектирования, а также всех прочих мистических священнодействий вёлся тщательный учет и контроль отгулов, делившихся на официальные (с визой начальства и отдела кадров) и неофициальные. Считалось необходимым использовать отгулы не позже, чем в течение двух недель после их получения, но это практически было невозможно, и многие отгулы просто прокисали и переходили в разряд неофициальных либо пропадали.

При увольнении или переходе на другую работу отгулы, естественно, пропадали, но и тут находились ловкие контрабандисты, сохранявщие свои отгулы при переходе через ведомственные барьеры и границы.

В некоторых изощренных конторах отгулы можно было менять — за три неофициальных давали один официальный. Обмен носил, разумеется, нелегальный характер.

Одна очень партийная микроначальница ввела в своем несчастном коллективе жесточайший контроль за приходом-уходом сотрудников. Она приходила на десять минут раньше и уходила на пять минут позже, тщательно, до минуты, фиксируя табельное время горемык, всё свое рабочее практически посвящала расчетам потерь рабочего времени и сокращением отгулов на эти потери. Самое обидное заключалось в том, что она себе эти ежедневные пятнадцать минут складировала в отгулы (каждый день — по часу! в месяц набегало по три отгула), а потом прибавляла к отпуску с ведома и согласия своей подруги из отдела кадров и гуляла почти целое лето.

Отгулы щедро раздавались направо-налево. У меня в год набегало до ста отгулов. Естественно, почти все они пропадали и прокисали — надо же и работать. Но многие тётки выгуливали всё. Они, суки, знали, что их присутствие только мешает работе, а потому начальство смотрит сквозь пальцы на их липовые отгулы, к тому же все эти страстные общественницы безразмерно горласты и скандальны, душу вынут за свои права и привилегии. За десять лет до пенсии они начинают канючить повышение зарплаты до 200 рублей, чтоб выйти на максимальную пенсию в 132 рубля, копить и собирать отгулы, чтобы использовать их на полную катушку сразу после выхода на пенсию. Тут была одна хитрость: сразу после выхода на пенсию можно было два месяца одновременно и работать и получать пенсию, так эти бестии и пенсию получали и зарплату и не работали. Их тепло и радостно провожали на пенсию, чтоб глаза их больше не видели. И желали долгой и счастливой жизни подальше от себя и своего дела.

По подлости бюрократической экономики фонд зарплаты и рабочие места этих стервоз почти всегда не распределялись в оставленных ими коллективах, а либо сокращались, либо поступали в распоряжение высшего руководства. Для остающихся фронт работ увеличивался безо всякой компенсации, но это мало кто замечал, все привыкали к предпенсионному бездельничеству этих курв и уже давно выполняли за них их работу.

Существовала практика наказания отниманием отгулов (кроме святых — попробуй, отними донорские — под суд можно угодить!), но редко. Проще снять с премии или приостановить обещанное повышение зарплаты.

Вообще, если “время — деньги”, как заметил Беня Франклин двести лет назад, то платили в основном временем, да требовали вовсе не работу, а именно стуло-часы, то есть время. Работа оценивалась исключительно по 8.15 часов в день, а там хоть ничего не делай! И не делалось. Днями, годами и за всю твою “трудовую” жизнь, разве что на картошке…

Возвращение на круги своя

Каждый год наш институт бросали в разные районы города на весенний субботник — убирать с улиц накопившийся за зиму мусор. Это потому, что наш институт разбросан по разным подвалам и московским особнячкам: вот, нас и бросают каждый раз на новый объект. В этом году нас угораздило в район метро «Беляево», на улицу Миклухо-Маклая, от моего родного Измайлова дальше не бывает.

Я уже в возрасте — какой из меня дворник? А не пойти — давать лишний повод поговорить о том, что молодежь опять затирают, средний возраст в институте опять за пятьдесят, странно, что люди, имея пенсию… ну, так далее. Не в глаза, но и не за спиной, а чтобы отчетливо было слышно.

Другие граблями прочесывали серые от безтравья газоны, а я с молодым аспирантом, забыл, как его зовут, оттаскивали носилками пухлые кучи мусора в огромный контейнер, нарочно привезенный сюда.

Парнишку этого я не то, чтобы хорошо знал, но он примелькался. Говорят, толковый. Только для науки этого мало. Вон, словарь — тоже толковый. Впрочем, об этом все говорят, что подаёт большие надежды. А у нас хвалить, да еще молодых, за глаза — не принято.

К обеду всем институтом отметелили чётную сторону улицы от Битцевского парка до Островитянова и начали потихоньку сворачивать узелки.

— А давайте ко мне: я вон в том доме живу, — предложил мой напарник и указал на торец малоприметной девятиэтажки.

Наши отдельские засуетились и даже восприняли неожиданное приглашение с энтузиазмом: у большинства были наворочены из дому бутерброды, ну, у мужиков, конечно, тоже было, но не в этой же пыли, на виду у всех.

В два лифта, в три приема мы водрузились на восьмой этаж.

Квартира… ну, да, однушка, ну да, семнадцать метров, лоджия, кухня в девять квадратов. Заспанная, в халате, жена с грудным ребёнком. В комнате — диван-кровать, гардероб, письменный стол, детская кроватка. Ничего такого теперь уже не делают давно. Раритеты.

Хозяин суетился на кухне, что-то жаря на сковородке: скоро выяснилось — черный хлеб, слегка размоченный в подсоленном молоке и обвалянный в яйце: «очень вкусно, сейчас ещё одна сковородка будет готова». На кухонный стол вывалили домашние заготовки, разлили по пластиковым, почти сразу по второму и третьему разам. После этого пол-отдела растворилось в происках метро, на кухне стало чуть просторней.

— Чаю или кофе хотите?

Захотели почти все из оставшихся.

В пустом холодильнике ни к чаю, ни к кофе не нашлось ничего, даже сахара. И не только в холодильнике.

Чем более я вглядывался в него, тем более недоумевал: он был искренне доволен и даже счастлив, беззаботно счастлив в этой убогой обстановке, безнадёжном положении и полной беспросветности.

— А какая теперь у аспирантов стипендия?

— Полторы, — произнес он так, как будто это было полторы тысячи евро.

— А сколько за квартиру платите?

— С январю не плачу — нечем. Скоро сезон в Моспогрузе откроется, тогда и начну платить.

— Так опасно: судебные приставы, опись имущества, выселение…

— С ребенком не выселят, мебель? — пусть только сами и выносят, деньги? — у нас сейчас ровно минус триста до стипендии.

— Ещё кофейку можно? — незаметно все разошлись, остался только я.

— Кофе кончился, чаю хотите?

— Нет, спасибо. Сейчас маненько посижу и пойду.

Он стал мыть посуду, сваливать мусор в ведро, а я сидел, смотрел в окно, за которым ничего не было и всё никак не мог понять, как же они втроём живут и что меня в нём цепляет.

Уже в лифте, проваливаясь на первый этаж, я вдруг вспомнил и понял: ведь этот парнишка — я же и есть, я точно в таком же доме в 1972 году купил кооперативную однушку, залез по уши в долги, тогда же родилась дочка, стипендия была сто минус налоги и комсомольские взносы, в Моспогрузе я прошел и Южный порт, и овощные базы, и Шинный, и еще много чего такого, что однажды весной наш завотделом Алексей Александрович отказался от жареного чёрного хлеба на молоке и в яйце, сославшись на желудок, что ничего-ничего в этой жизни за сорок лет не произошло и не изменилось.

В соседнем доме — почта. Я купил немаркированный конверт, сунул туда пятитысячную купюру: больше у меня не было, заклеил, вернулся к их дому, вспомнил код, запустил в почтовый ящик этот конверт, а вечером, у себя дома, вдрызг напился…

Послесловие

Когда всё стало рушиться и пропадать, народ и партия (а они всегда были едины) быстро нашли всему этому замену — шесть соток. В норильской тундре и пустынях Казахстана, на тучных чернозёмах под Воронежем и на дремучих скалах Карельского перешейка людям стали выдавать, а люди стали жадно брать садово-огородные участки. С точки зрения землепользования это — варварство эпохи Древнего Царства в Египте, потому как в эксплуатации оказывается менее 20% земли. С экономической точки зрения эта продукция нестандартна по качеству, но стоит дороже любого импорта. С точки зрения частных инвестиций это — безумие, превышающее жертвоприношение в виде покупки советских автомобилей. С точки зрения отдыха — … Вот для этого люди и нахватали по шесть соток! Это ж — личный, индивидуальный колхоз, субботник, овощная база и стройка вместе взятые, приватизированные и пожизненные! Пёс возвращается на свою блевотину, а советский человек цепляется за собственное рабство и видит в нём своё спасение и даже бессмертие. И это надо уметь уважать!

Вот кто-то дотянул и пропахал-прочитал эти истории. Наряд закрыт. Вместо морали (а я — человек этичный, вроде бы, а потому глубоко аморальный и слегка безнравственный), положенной в конце каждой байки и басни, я вот что хотел сказать:

Не дело писателя учить людей жить — они это умеют лучше любого писателя. И не ради развлечения это написано. Вообще, если честно, не для чтения оно всё пишется. Чтение — вторичное творчество, которое и превращает всю эту невнятицу души в текст. Что понято, то и стало текстом, а что непонято — то ничем не отличается от белой бумаги. Вся разница между писателем и читателем заключается в том, что писатель не может вложить больше того, что он вкладывает, а читатель — один или несколько — может обогащать и углублять текст своим пониманием. Знаете, земля содержит руду, из которой можно сделать обогащенный агломерат, а можно — чистый металл, а можно — сплав с другими металлами, а можно — соль или какой-нибудь хитрый окисел: все зависит от наших интересов, целей и возможностей. Понимание и интерпретации — та же работа с рудой. Чтобы извлечь из этих историй текст, надо обладать хоть какой-нибудь культурой и вектором обращенности между собой и историями: целью, интенцией, интересом, хоть чем-нибудь, означающим субъектность читателя относительно предстоящего текста.

Вот и всё, что я хотел сказать.

Материалы по теме
Мнение
19 августа
Инна Чекмарева
Инна Чекмарева
В рекламе контрактной службы стали использовать котиков и детей
Мнение
11 октября
Игорь Аверкиев
Игорь Аверкиев
В Вильнюсе состоялся 13-й Форум свободной России
Комментарии (0)
Мы решили временно отключить возможность комментариев на нашем сайте.
Стать блогером
Новое в блогах
Рубрики по теме