Гора.
Вторая ударная армия и место, где она погибла, стали для многих из нас отправной точкой - дорогой в поиск. Долина смерти - Долина. Потом у многих будут свои Долины. Под Ленинградом и Ржевом, в Псковской, Мурманской, Калужской и Смоленской областях, под Зубцовым и Наро-Фоминском, и Зайцевой Горой, и под Вязьмой. Но эта Долина смерти у Мясного бора никуда не делась, расширились ее границы, расступились ее болота и леса, поумнели и повзрослели, обзавелись опытом мы. У входа в коридор убитых собирали сотнями и тысячами долгие годы прямо из-под дерна, дальше на просеках у Южной и Северной дорог так же сотнями и тысячами собирали рассованные в спешке по воронкам и блиндажам тела солдат Второй ударной. По одному-два человека, по три-пять, по 10 и по 200 в зависимости от объема вылетевшей от взрыва земли. Все эти солдаты пропали без вести, все, почти все солдаты Второй ударной пропали без вести. Штаб погиб вместе со своими бойцами, документы армии, в том числе учетные документы личного состава, были уничтожены или спрятаны и пропали. Армия пропавших без вести. Или пропавшая без вести армия.
Черный лес на белом снежном фоне стоит стеной вдалеке. Голые, черные, блестящие от стаявшего снега стволы деревьев белеют оспинами осколочных ранений, выдранные волокна топорщатся щепками и плачут или истекают соком. Рыжей от глины и песка полосой перечеркивает надвое деревню дорога. Редкие оставшиеся целыми после налетов дома подслеповатыми окнами смотрят друг на друга и на своих раскатанных по бревнышку взрывами соседей. Эти поведенные взрывной волной хаты, как вековые деревенские старики на завалинках, у их стен вросли в эту землю всеми своими углами и подслеповато щурятся в серое туманное марево. Хлопая драным тентом, как мокрая, помятая, только что вырвавшаяся из лап деревенского кота галка, трясется по кочкам, уносясь к лесу, последняя госпитальная полуторка. Больше в деревне не осталось людей. Обстрелы и бомбежки убили деревню, убили и почти всех ее жителей. Убили расчеты зенитных орудий, водителей и часовых, убивали и санитаров, и врачей госпиталя, убивали не разбирая живых и целых солдат, раненых и обездвиженных, молодых и старых. Парней и мужиков, женщин и девушек, детей и стариков. Немцы и эти все остальные с ними не считались, им важно было убить здесь саму жизнь, остановить все движение людское, превратить здесь все в умершую белую с черным пустыню.
У единственного крупного здания школы гора. ГОРА трупов, уже схваченная давно морозом поленница тел. В некогда белых подштанниках и рубахах нательного белья, со смешно трепыхающимися на ветру завязками на грязных, серых от смерти ногах. В ставших колом на морозе окровавленных гимнастерках, кто-то целиком в шинели и каске, в валенках и с ремнем. Такого уже привезли с передовой, мертвого. А как его раздеть, если он как бревно и стеклянный? Из горы торчат ноги и руки со штатными медицинскими лангетами и самодельными лубками, с наспех прикрученными на раздробленные кости красным немецким проводом зеленые доски от снарядных ящиков. Черные от засохшей крови бинты почти на всех. Ветер обдувает ГОРУ, поленница человеческих тел шелестит. Шелестит отросшими в окружении волосами на непокрытых головах. Звенит и шоркает обледеневшими от воды и крови подштанниками и полами шинелей, подолами гимнастерок. Вещи, неживое шевелится, живое - люди, уже нет. ГОРА смотрит. ГОРА во все стороны света и даже в землю таращится сотнями остекленевших глаз.
Тот, кто умер тихо во сне, в беспамятстве и без мук, смежили веки отстранившись от этого мира, но таких тут мало, таких тут почти нет. Потому что умирали они от боли. Умирали в холодных кузовах раздолбанных полуторок и ЗиСов, дребезжащих бортами и виляющих под обстрелом, вывозящих разодранные пулями и снарядами, но живые тела с передовой. Умирали в прелом сене саней и телег, уныло плетущихся оттуда же с передовой. Умирали здесь, лежа в очереди на операцию, лежа на снегу у входа в приемный покой, здесь, где единственным лекарством, доступным тем, кто не в живот, была топленая из снега вода. Умирали в крике на операционном столе, когда из их тел наживую тянули немецкий металл. Умирали уже в койках, все силы потратив на боль при операции. Умирали и когда, казалось бы, все было позади, острая, всераздирающая боль притупилась и чужое железо покинуло тело. Но черной тенью с неба падал самолет, и очередная порция рейнского металла не оставляла им шанса. Выли, орали, стонали и умирали. Ослабевшие от голода санитары и водители, впитывающие в себя день за днем тонны чужой боли, сами отупели от этой боли. Выносили их стекленеющие тела и складывали в ГОРУ. Чтобы предать ГОРЕ хоть какой-то порядок, а заодно их стеклянными телами защитить тех, кто еще орал и выл, гору превратили в штабель у стены бывшей школы.
Госпиталь ушел в лес. Ушел, когда кроме вездесущих "штук", подползшая от Любани, передовая потащила с собой еще вой гаубичных снарядов. Живые почти ушли. И стала исчезать гора. Оставленные санитары и выздоравливающие, порезав углы воронок, рядками укладывали тела. Здесь в ямах ветра не было и шелестела лишь осыпающаяся земля, а стеклянные глаза устремляли свой взгляд исключительно в небо. Глаза смотрели какое-то время в серое низкое небо, пока их не закрывал серый грязный затылок следующего в верхнем ряду.
Из ворот одного из домов черными тенями скользнули двое. Один нес на вытянутых руках ящик. Ящик? Маленький самодельный гроб. Маленький детский гроб с телом маленького убитого ребенка.
Двое молча подошли к яме. Укладывающий внизу в свежую яму тела солдат в грязной, изгвазданной рыжей глиной шинели принял легкий ящик и молча поставил в ноги первому ряду.
Мы не видели стеклянных глаз, мы видели черные провалы пустых глазниц и смотрели в них, поднимая ряд за рядом. Из почти 400 из безвестия вернулся 21.
Боль и несвершившееся - этим пропитана наша земля. Испокон веков - боль, принесенная чужими и не свершившееся ими, оборванное. А еще безвестие, с которым сражаться нам.