Валентин ГРИНЕР
АХ, СНЕГИРЬ, КРАСНОГРУДЫЙ ТЫ МОЙ……
Светлой памяти АЛЬБЕРТА ВАНЕЕВА–
Народного поэта Коми Республики, учёного-филолога
18 июля 1933 - 12 декабря 2001
Как только я вспоминаю Альберта Ванеева, в памяти моментально всплывает строка поэта, вынесенная в заголовок. А вместе с нею - таёжная полянка, залитая холодным солнцем, и глубокий снег первозданной белизны. В этом Белом Раю купается библейской красоты красногрудая птица…
Пока живу, образ, навеянный ванеевским «Снегирём», будет преследовать меня, и не иссякнет желание крикнуть: «Ах, Альберт, добронравный ты мой!..», потому что Ванеев был человек неподдельной чистоты, исключительной добросовестности, редкого трудолюбия и высоких нравственных устоев, даденных ему с первым дыханием. Именно такая ипостась поэта и учёного сложилась в моём сознании и существует там уже полвека…
Всё чаще в мою оглушительную Океаническую даль докатываются, как отголоски осеннего грома, сообщения об уходе из жизни друзей, с которыми не всегда часто встречался, не всегда проводил многие часы и дни, но постоянно чувствовал их близость, биение их сердец и преданность, возникшую однажды и навсегда. Одним из таких людей был для меня Альберт Ванеев. К сожалению, мы встречались редко, не общались семьями, даже не бывали друг у друга в гостях, однако я всегда чувствовал его надёжную руку.
Мы познакомились зимой 1962 года, когда Алик приезжал в Воркуту в составе большой группы коми писателей. В этой представительной делегации он был самый молодой. Вероятно, возраст и послужил первоосновой нашего духовного притяжения: ему было всего 29, мне 32. Поговорили о жизни, о поэзии, почитали стихи, посидели рядом на банкете, устроенном в честь республиканских литераторов…и на время забыли друг о друге.
Следующая встреча, уже довольно долгая и основательная, состоялась через полтора года - в июне 64-го - в Доме творчества писателей «Лемью».
Шустрый катерок бежит по Вычегде--
Белый-белый…
Белый катерок
Поцелует берег там, повыше, где
Теремок взбежал на бугорок…
Старый теремок, крутая лестница
Закружили голову мою…
Дебаркадер шамкает и плещется,
Дебаркадер с вывеской «Лемью»…
Ах, Лемью, - тревожное название:
Ели, плёсы, белая коса,
Голубая даль без расстояния,
Врезанная намертво в глаза.
Я заметил: у лодчёнки утленькой,
Свежий и не высохший ещё,
Я заметил след от дамской туфельки –
Тонкий, новомодный каблучок.
Женщина прошла по волглой кромочке,
Ровно и торжественно прошла…
Может, то не женщина, - девчоночка,
Модненькая чёлочка была.
Я пошёл за каблуками тонкими:
Вот они взошли на косогор
И пропали под густыми ёлками,
Берег обступавшими в упор.
Пахло хвоей и примятой мятою,
Старый бор таинственно молчал…
Что же, что же, что же необъятное
Я навек сегодня потерял?..
В этом двухэтажном тереме, окруженном старыми соснами и елями, мне предстояло несколько недель соседствовать с Ванеевым, его прекрасной женой и маленькой дочерью. В те годы добраться в Лемью сушей было невозможно, и мы договорились встретиться всей компанией на сыктывкарском дебаркадере. Тогда я впервые увидел жену Ванеева – Ирину. Она показалась мне очень похожей на коми красавицу Луизу - супругу писателя Рекемчука…
Половодье было еще в разгаре. Река разлилась широко, до горизонта, вспененная вода несла вывороченные с корнем деревья, брёвна с разбитых плотов, не до конца растаявшие льдины, горы щепы, мусора, и наш катер с трудом одолевал эту опасную стремнину.
В Доме нас приветливо встретил и расселил по комнатам уполномоченный Литфонда Павел Григорьевич Доронин - один из зачинателей крупномасштабной прозы в коми литературе, член Союза писателей с довоенных времён. Тогда ему было не более 60-ти, но он казался нам очень старым, патриархальным. И мы (за глаза, естественно) прозвали его «Патриарх». С некоторой степенью доброй иронии.
Всё лето Павел Григорьевич жил в Доме творчества почти безвыездно. Возле лестницы на второй этаж была маленькая комнатка с дровяной плитой. В этой скромной обители жил всё лето неприхотливый уполномоченный Литфонда, а на плите варил в закопчённом казанке «штатное» блюдо - крупяную похлёбку. По готовности варева, Павел Григорьевич крошил хлеб (прямо в эту старинную посудину) и добродушно приглашал нас к столу, зная наверняка, что в долгу мы не останемся, хотя и неизменно отказываемся от угощения под благовидными предлогами. Ироничный Ванеев называл блюдо Доронина «пищей богов», и всякий раз при упоминании об этом заразительно смеялся. Помогал Павлу Григорьевичу (в качестве завхоза) тоже писатель - Володя Ширяев, корреспондент республиканского радио…
Чуть выше по течению, на таком же высоком и крутом берегу, располагался Дом отдыха Облсовпрофа. В столовой этого Дома назначено было кормиться отдыхающим писателям. Но пользовались мы этим столом редко. Во-первых, там не очень вкусно готовили, во-вторых, утром, как правило, дружно просыпали завтрак, на обед тоже не всегда успевали, а идти вечером семь вёрст киселя хлебать не хотелось. Основу нашей пищи составляла рыба, во всех её мыслимых разновидностях, вплоть до печёной на камнях. Рыбу мы «ловили» вёдрами у профессионалов, естественно, за соответствующий «литраж». Поэтому магазинчик при Доме отдыха получал от нас свою основную выручку и, думается, значительно перевыполнял план…
В то время Алик уже защитил диссертацию и был, если не ошибаюсь, самый молодой кандидат наук в армии национальных филологов. (Кстати, в Советской Армии он тоже успел послужить после окончания истфилфака пединститута. Затем окончил аспирантуру. Ванеев всё делал добросовестно, в меру отпущенных ему дарований).
Он уже лет пять публиковал стихи в республиканской печати и, по-моему, выпустил несколько поэтических сборника. У меня тоже как раз вышла стихотворная книжица, так что стимул работать был. В «Лемью» я начал сочинять одноимённый цикл стихов, который малой толикой цензура пропустила в книжку «Край земли». Алик в то время занимался литературоведческим исследованием, посвящённым Ивану Куратову…
Установилась прекрасная солнечная погода, и мы много послеобеденного времени проводили на воде. В Лемью я написал стихи, посвящённые Ванееву:
Возьмем с тобою лодку лучшую,
В корму забросим пиджаки,
И подналяжем на уключины,
Чтоб сорок взмахов—полреки…
Войдём в зелёную протоку
И разом поубавим прыть:
Здесь так покойно и глубоко,
Что даже страшно говорить…
А впереди горят озёра
Так, что не вытерпеть глазам.
И лес торжественно, как город,
Уходит к самым небесам.
Там сохнут сети на перевязи,
Там дым рыбацкого костра…
Не говори мне о поэзии,
Нас обступающей с утра,
Молчи, и поглощай без жалости,
Грузи в бездонные глаза –
Весь этот мир, до малой малости,
До брызг, летящих от весла.
Чтобы потом, когда случится
Тебе об этом вспоминать,
Ты смог вот так же удивиться
И восхищённо помолчать…
Алик очень любил грести. И делал это мастерски. У него был красивый торс (отнюдь не кабинетного поэта) и сильные мускулистые руки: в каждом взмахе вёсел чувствовалась завидная мощь. Прямые чёрные волосы при энергичном движении торса падали на лоб и рассыпались. Умные проницательные глаза, с неизменной иронической искоркой, смуглые щёки, с очень ранними вертикальными морщинами напоминали мужественный портрет Александра Грина с его романтической Ассолью, бегущей по волнам.
И я понимал, почему умная и красивая (редчайшее женское сочетание) Ирина Михайловна выбрала в мужья Альберта Егоровича, хотя, надо думать, ей было не очень просто прожить более четырёх десятилетий с этим преданным мужем, прекрасным отцом и заботливым семьянином. Был у Ванеева традиционный мужской порок, который могла терпеливо сносить и прощать только по-настоящему мудрая женщина.
Как человек исключительно совестливый и легко ранимый, Алик очень страдал от этого порока, трудно и мужественно (не всегда успешно) с ним боролся. Он несколько раз втаскивал на Голгофу свой крест и покорно разбрасывал руки, дожидаясь приговора Пилата. Палач уже стоял наготове - с гвоздями и молотком. Но прокуратор, к счастью, обращался за окончательным приговором не к первосвященнику и Синедриону, а к самому Кесарю, который (до восхождения на высокий престол) имел некоторое отношение к труженикам Пера и Орала, считаясь негласным их покровителем. Кесарем в то время был Иван Павлович Морозов – первый секретарь Обкома КПСС.
Незадолго до моего приезда в Воркуту будущий хозяин огромной республики, нафаршированной несметными богатствами, закончил ВПШ (высшую партийную школу) и некоторое время стажировался в Воркуте у высококлассного журналиста Макса Рошала – моего друга и предшественника по собкоровской работе в «Красном знамени».
Но вернёмся в Лемью, поскольку путёвки наши ещё далеко не закончились. А половодье быстро пошло на убыль, обнажились старицы, протоки и плёсы. У дороги, ведущей в Дом отдыха, вспыхнула белая кипень черёмухи. Только-только появилась и сразу стала народной любимицей песенка Шпаликова «Белый пароход»
«Пароход белый беленький - дым над красной трубой, мы по палубе бегали, целовались с тобой…» Видимо, песня пришлась по вкусу массовику-затейнику Дома отдыха, поскольку динамик на столбе у столовой разносил её по лесной и речной округе с утра до ночи…
А по реке катера тянули нескончаемые плоты, вверх и вниз шли белые пароходы, как бы демонстрируя слова песни…
После обеда мы брали в прокат лодку, для «отвода глаз», укладывали в носовую часть связку удочек, которые ни разу не разворачивали. Ставили под ноги банку с червями (их во множестве добывал где-то Володя Ширяев), и по нескончаемым протокам добирались к рыбакам, чтобы обменять на пару «белоголовых» очередное ведро трепещущего под солнцем живого «серебра», только что вынутого из сети. Путь в обе стороны занимал несколько часов, что было вполне достаточно для оправдания обильного улова перед лицом братьев-писателей. Особо ревностно относился к нашим обильным уловам коллега (назовём его Попов, поскольку писателей с этой фамилией в республике много), который искренне верил, что мы прикормили рыбное место, но в компанию не напрашивался, поскольку это не принято у настоящих рыбаков...
Всю дорогу читались стихи, свои и чужие, или заводились беседы о жизни и литературе. Это было время боевого настроя нашего поколения, веры в светлое будущее, хотя хрущёвская «оттепель» уже подходила к концу, как и политическая карьера самого Никиты Сергеевича. До знаменитого Октябрьского Пленума и ухода эксцентричного вождя в дачное заточение оставалось четыре месяца. Но наш энтузиазм и вера в решительные перемены к лучшему были ещё искренними.
Как-никак, мы принадлежали к числу молодых людей, которых позже назовут «шестидесятники». А Ванеев вообще был молодёжным лидером - Нештатным Секретарём Обкома Комсомола! Вот такую придумали ему должность за большие заслуги перед молодёжью республики. Ещё тогда, в Лемью, он говорил мне, что задумал и делает первые наброски «Баллады о мальчишках» (через несколько лет за эту вещь ему будет присуждена премия Коми Комсомола). В то время я увлекался фотографией, много снимал, в том числе и семейство Ванеевых (часть снимков у меня сохранилась)…
* * *
Но вот природа отреагировала на цветение черёмухи и основательно подпортила погоду: похолодало, зарядили дожди, и мы засобирались домой.
Прощай, Лемью.
Прощай до лета.
Прощай, уютный теремок,
Сработанный большим поэтом,
Что в деле этом ведал толк.
Прощайте омуты и плёсы,
Прощайте звонкие боры;
Я искурил все папиросы,
Я истощил запас махры,
Осталось по одной затяжке
На всю курящую семью.
И как ни горестно, ни тяжко –
Прощай, Лемью,
Прощай, Лемью.
Прощай, береговая кромочка
(Ведь до сих пор не улеглось).
Простите, женщина-девчоночка,
Что повстречаться не пришлось…
Мой долгий северный отпуск только еще начинался: я улетел из Сыктывкара в Москву, а оттуда - в санаторий «Поречье» - под -Звенигородом. Это был очень маленький, человек на 50, семейный Дом больничного типа, расположенный в бывшей помещичьей усадьбе, с флигелями и огромным декоративным садом по берегу Москвы-реки. Основными обитателями оказались немолодые люди, перенесшие инфаркты, инсульты и операции на сердце. Я в то время был ещё, слава Богу, здоров, так что санаторная публика была для меня малоинтересной. Поэтому, чтобы не терять драгоценное время, в «Поречье» начала писаться повесть «Я учусь жить». Завершённая весной будущего, 65 года, рукопись была отослана в Коми книжное издательство, с которым сложились хорошие творческие отношения.
Поскольку с прозой мне фатально не везло, то одновременно с окончанием этой работы я получил известие о том, что моя предыдущая повесть «Георгины» («Прости меня, грешную») украдена неким окололитературным проходимцем, переведена на мордовский язык и дважды издана в Саранске. Пришлось возбуждать против плагиатора уголовное дело, которое очень скоро решилось в мою пользу…
Однако с новой вещью начались и новые метаморфозы. Дело в том, что повесть рассказывала о трудной судьбе женщины, преступившей однажды закон и проведшей в лагерях и тюрьмах четверть века. Повесть была построена на фактическом материале с использованием дневников конкретной героини (фамилия несколько изменена).
Но к власти уже пришёл Брежнев, который начал фактически открытую реабилитацию Сталина и связанных с ним беззаконий. Всякие вольные высказывания на эту тему стали наказуемы. Закрытым постановлением правительства даже слово «лагерь» было изъято из обращения и заменено на «исправительно-трудовую колонию». И хотя в моей повести речь шла не о политических заключённых, а всего лишь о голодной девочке, которая совершила свою первую кражу в блокадном Ленинграде, рукопись проходила с огромным трудом: было собрано шесть(!) рецензий, две из них - Союза писателей РСФСР. Трижды проводились издательские редсоветы с участием ведущих критиков республики. На последнем (очень бурном) заседании ведущий критик Анатолий Микушев заявил, что не видит в повести ничего крамольного, а выпуск книги сделает честь издательству. И рождение книги было поставлено в план 1968 года…
В начале декабря я летел отдыхать в Сочи и несколько часов задержался в Сыктывкаре между авиарейсами. Директор издательства сказал мне, что строгий цензор Климушев подписал рукопись «В свет», книга ждёт очереди в типографии, а я могу получить гонорар; как раз бухгалтер ушла в банк за деньгами. Время вылета поджимало, была пора ехать в аэропорт. Раевский обещал прислать в санаторий и гонорар и сигнальный экземпляр книги. Но через две недели я получил экземпляр рукописи и сопроводительное письмо, в котором директор сообщал, что издание приостановлено «Белым Домом» (так неофициально называл Обком КПСС). Степан Семёнович рекомендовал на обратном пути «поискать правду в столице». Я так и сделал, хотя был увеждён, что это совершенно бессмысленно.
В Москве я добился приёма к чиновнику высокого ранга Росиздата - Лазарю Карелину, который обещал разобраться и велел позвонить через несколько дней. Звонок, как и следовало ожидать, был чистой воды проформой. Издание, сказал московский чиновник, приостановил обком партии, которому на месте виднее, что вредно, а что полезно советскому читателю…
Я снова прилетел в Сыктывкар, но в издательстве мне не смогли (или не захотели) объяснить, каким образом рукопись, прошедшая все цензорские стадии и подписанная «В свет», попала из типографии в отдел печати обкома и возвратилась с традиционным партийным штампом: «Идеологически вредная вещь. Л.Россохин».
Так росчерк пера одного партийного функционера, не самого высокого ранга и мало смыслящего в литературе, мог уничтожить мнение целой армии профессиональных рецензентов, писателей и критиков.
В тот день я позвонил Ванееву и мы встретились на «нейтральной» территории. Алик уже знал о моих неприятностях, поскольку среди пишущей братии такие сенсации разлетаются со скоростью звука, вызывая сочувствие друзей и радость «доброжелателей». Ванеев, естественно, очень мне сочувствовал и сказал, что в типографии у него есть человек, через которого он попробует провести «писательское расследование». Не могу понять почему, но меня интересовала именно механика этого коварного происшествия. Хотя в те времена могло случиться и не такое…
Оставались ещё две отпускные недели, которые я решил провести на Украине с пожилыми родителями. А на обратном пути в Воркуту снова остановился в Сыктывкаре и встретился с Ванеевым. Алик прямо-таки детективно расследовал все детали и очень образно изложил картину «похищения» повести из типографии…
А было так. Коми поэт, уже тогда неофициально именовавшийся «классиком», по долгу службы посещал типографию. Будучи человеком любознательным, он частенько приостанавливался у печатных машин и окидывал беглым взглядом выпускаемую продукцию. К этому типографские работники привыкли и не обращали на поэта внимания.
В тот злополучный день, пробегая мимо машины, на которой печатник делал пробные оттиски моей повести, «классик» остановился и стал, как бы между прочим, просматривать свежие листы; где вероятно, обнаружил запрещённые слова «лагерь, зона, тюрьма…», после чего движения его стали торопливо-заинтересованными и нервными. Затем он схватил с верстака весь ворох оттисков, заглянул к типографскому начальству и побежал «куда надо». Там, естественно, всегда ждали бдительных разоблачителей антисоветской крамолы и ставили им дополнительные очки, которые учитывались при распределении званий, орденов и всевозможных привилегий…
Дальнейшее известно. Остаётся только добавить, что бессмысленная борьба за издание книги продолжалась ещё целый год. Писались новые рецензии, собирались редсоветы, но ничто не могло отменить приговор Леонида Россохина. И типографский набор был рассыпан. Более того, автор внесудебного приговора получил служебное повышение: стал главным идеологом Воркуты, так что я попал в его непосредственное партийное подчинение…
Не хочу бросать тень на покойного Альберта Ванеева и потому не называю имени «классика». Он уже очень стар. Желаю ему еще долгих лет жизни и неизменной убеждённости в правоте дела, которому он внештатно (а может, и штатно?!) служил, ограждая советское печатное слово от литературных врагов советского народа. Думаю, он не доискивается причин крушения идеологии, павшей ровно через двадцать два года и два месяца после описанных событий. И, слава Богу, если эта мысль его не тревожит. Душевный покой на старости лет - святое дело…
А мы продолжали встречаться с Ванеевым во время моих посещений Сыктывкара. Вместе выступали на нескольких литературных вечерах в рабочих коллективах. В конце 60-х заканчивалось строительство Сыктывкарского лесопромышленного комплекса и писатели были на этой гигантской стройке частыми гостями. Выступал там и я в компании с Альбертом, и написал большое стихотворении «ЛПК». Затем переехал на постоянное жительство в Архангельск, но продолжал следить за публикациями друзей в Коми республике и за её пределами. И очень радовался их успехам.
Моё последнее (одностороннее) общение с прекрасным семейством Ванеевых состоялось в конце 1994 года. Это было письмо Ирины Михайловны, которая просила прислать подробную автобиографию для библиографического издания, которым она занималась. Но беда в том, что письмо искало меня слишком долго: оно было адресовано в Архангельск, оттуда переслано в Украину, затем в Хайфу, где несколько месяцев дожидалось моего возвращения из Южной Африки. Но и тогда я не смог ответить, поскольку как раз истёк срок аренды квартиры, которую хозяин уже продал, и нам пришлось срочно съезжать. Во время этого суматошного переезда письмо Ирины Михайловны было потеряно.
В то же время началась наша подготовка к переезду в Новую Зеландию. И я не могу простить себе, что не написал Ванеевым, пусть даже с годичным опозданием. Но я просил прощения у них через общих знакомых, которые держали (и держат) меня в курсе всех республиканских дел. Я знал, что Алик страдает от гипертонии, что лежал в больнице, что продолжает много работать, в том числе - над республиканской Энциклопедией. Да ещё завершает докторскую диссертацию. И я радовался завидной энергии старого друга, его молодым замыслам и зрелым свершениям. Поэтому, вероятно, известие о скоропостижной смерти Ванеева было для меня ударом молнии, внезапным выстрелом, от которого замирает сердце, а Время лукаво прищуривает глаз и говорит: Memento mori - помни о смерти.
Это касается всех!..