Всем матерям безвинно
убиенных детей своих
посвящает автор
коленопреклоненно
Мы молоко из Вологды не возим.
Мы в Воркуте построили совхозы,
не два, не три, а дюжину пока.
А может, скоро их число утроим -
коровников, питомников настроим,
чтоб городу – залейся! - молока.
Мы сена у Тамбовщины не просим.
Мы сами травы тундровые косим,
они здесь часто – в человечий рост…
И вот в такую травяную пору
направил город армию шахтёров
в совхоз, на двухнедельный сенокос.
Мы сколотили добрую бригаду
(для дела надо, а не для парада).
Приехали в подшефный свой «Горняк»;
среди ромашек вздыбили палатки,
взялись за косы и за сеножатки,
и закипело дело – только так!..
А солнце незакатное светилось,
росли стога, ложился в ямы силос…
Не отставали дамы от мужчин.
Не только нам досталось в эту пору,
досталось трактористам и шофёрам,
не покидавших сутками машин.
Не знаю почему, но как-то сразу
мне примелькался допотопный «газик».
Не столько «газик», - женщина на нём:
солидная, давно не молодая;
из-под косынки прядь её седая
упрямо выбивалась над рулём.
И взгляд таил ухмылку балагура.
А звали шоферицу – тётя Шура.
Она метала шутки по лугам.
Она здесь полководицей казалась,
и всё ей безупречно подчинялось.
А почему? – не понимаю сам…
Она руководила и басила:
-Грузи полней, чтоб зря не жечь бензина,
а то, поди, настроятся дожди,
тогда не переждёшь их до мороза.
Эх, и люблю я время сенокоса!
И что за красотища, погляди!.. –
Она ко мне как будто обращалась.
И я в её глазах заметил жалость;
ту жалось, что на лицах матерей,
когда от них надолго уезжают,
когда они любимых провожают,
и незаметно крестят у дверей…
-Не откажи, родимый, тёте Шуре.
Давай присядем, по одной искурим.
Кури мои. Я только «Беломор»
употребляю с некоторых пор.
Любил мой Вася эти папиросы.
Он был шофёром. А потом матросом.
Мы жили с ним на Волге до войны.
Построили домишко и хлевишко,
родили трёх здоровых ребятишек,
и ни одной девчонки: все – сыны!
Скажу не для хвальбы, а просто к слову:
была я работяща и толкова,
Любила Ваську и его дела;
не отставать от мужика стремилась,
и у него шофёрству обучилась,
и на «права» экзамены сдала…
Но в сорок первом – в пору сенокоса
отправили любимого в матросы,
а я осталась с пацаньём одна.
И накрепко уселась за баранку,
впряглась в тугую шоферскую лямку…
А что попишешь?! По стране – война!
Я непогодь осеннюю месила,
В разбитый Сталинград зерно возила,
обратным рейсом – мины и солдат.
И страшное со мной случилось горе:
вернулась я однажды на подворье,
а хаты нет - в неё попал снаряд.
Влетел он, смертоносный, на рассвете,
когда спала свекровь, и спали дети,
и всех накрыл он разом под собой.
Теперь представь, какое было дело…
Тогда я жить минуты не хотела,
но за селом уже метался бой.
И я в него метнулась как шальная.
И воевала, продыху не зная.
Я раненых возила из огня.
Несчётно раз бывала под обстрелом,
с утра до ночи смерть в глаза глядела,
но мне казалось будто я – броня.
Всё лихолетье об одном мечтала:
дожить, забыть, и всё зачать с начала;
уж так у нас в России повелось…
Но раннею весною в сорок пятом
мой Вася подорвался под Кронштадтом.
И снова всё во мне оборвалось…
Я от тоски сюда завербовалась.
Ушла в себя. И навсегда осталась
одна как перст. На всей земле – одна.
А в общем, не одна. Спасают люди;
они меня жалеют и не судят,
когда я напиваюсь допьяна.
Меня в совхоз направили.
И сразу я получила этот самый «газик»,
он сделался мне домом и семьёй.
Рождённый и крещённый после фронта,
он прожил у меня без капремонта.
А уж теперь - на пенсию. Со мной!..
-Не откажи, родимый, тёте Шуре.
Страде конец. Давай ещё покурим.
Давно мне не случалось поскулить.
А вот к тебе я сразу пригляделась,
и вдруг невыносимо захотелось –
по-бабьи, душу горькую излить…
А если хочешь, заходи погреться.
Я не для слова говорю. От сердца.
Цейлонским чаем с мёдом напою.
А пожелаешь – выставлю хмельного.
Но только я сама до выходного –
ни с Богом, ни с директором не пью.
Мне отстучало пятьдесят четыре.
Всего хватает у меня в квартире:
и мебель, и красивые ковры,
и шуба, и другие одежонки,
на чёрный день отложены деньжонки.
Но смертно не хватает детворы.
Хочу тебе единому признаться:
я в сорок лет придумала отдаться
лишь только для того, чтобы родить.
И мужика наметила покраше,
и в тундру увезла его подальше,
да не посмела Ваське изменить…
Меняла осень тундровые краски.
Мы в «газике» тряслись до Сивой Маски,
ни слова, ни о чём не говоря.
И только заворожено глядели
как за семидесятой параллелью
рождается багровая заря.
Перекликались в кузове бидоны,
я на ухабах отбивал поклоны,
покорно подчиняясь тормозам.
Потом полез в карман за «Беломором»,
сам закурил и прикурил шофёру.
И загрустил по маминым глазам…
Воркута - станция Сивая Маска,
совхоз «Горняк»,август, 1968.