Поэтесса Анна Долгарева, известная в интернете под псевдонимом Лемерт, провела в Петрозаводске творческий вечер 17 февраля. Анна родилась в Харькове, но в начале 2010-х годов переехала в Россию. В интервью «7x7» она рассказала, почему она уехала из Украины, как стала военным корреспондентом на Донбассе, вышла там замуж за снайпера, делала репортажи для российских федеральных изданий и что отличает, а что делает похожими две страны.

 

«Мне никогда Украина особо не нравилась, честно говоря»

— Аня, я читал истории о тебе, когда готовился к интервью, но для наших читателей, которые тебя не знают, попрошу еще раз рассказать о том, как ты попала из Харькова в Донбасс?

 — У меня сложная биогеография. Я выросла частично в Харькове, частично в лесах Белгородской области, у папиных родителей. Эти леса запали мне в душу, и я поняла, что самоощущаюсь в России более обозначено, чем на Украине. Мне никогда Украина особо не нравилась, честно говоря.

— Не нравилась? Почему?

— Это не моя страна. Я даже не чувствовала себя вправе влезать в политические движухи. После филфака я поехала поступать в аспирантуру в Киев, не поступила. К счастью, распрощалась с наукой с облегчением и стала журналистом. В Киеве я прожила и проработала с 2010 по 2013 год. Как только я нашла удаленную работу, уехала в Петербург. Пожила в Петербурге, началась война на Донбассе. Я бы и туда не лезла, все-таки не мое, но так получилось, что человек, с которым у меня была тяжелая и долгая любовная история, уехал туда воевать. Я поехала к нему, чтобы жить с ним долго и счастливо, но приехала на похороны. Дальше я поняла, что у меня есть два выхода: или в окно, или на Донбасс. Сначала я хотела стать артиллеристом, но мне сказали, что военкор получится из меня более качественный. И я стала военным корреспондентом. Уехала я оттуда год назад.

Ты по национальности украинка?

— Нет, я русская. Родители у меня русские, из Белгородской области. Отец — инженер-ракетчик, а в Харькове были заводы, которых не было в Белгородской области, поэтому мы жили там.

— Когда ты начала писать стихи?

— В три года, и все никак не остановлюсь: «Бобик-Тобик крепко спал и на речку не попал, он кричит, что глубоко и, вообще, не знаю что...», — это то, что мама первое записала. Я толком говорить еще не умела, а рифмовать уже научилась. В девять лет я завела тетрадочку и стала все записывать.

— Я читал твое интервью в «Вечерней Москве», в котором ты назвала войну «гибридной». Что ты вкладываешь в это понятие?

— Помимо пушек и танков очень важна информационная составляющая. Поначалу донбасская сторона в этой информационной составляющей проигрывала. Довольно мало было ярких журналистов на Донбассе — все попереуезжали в Киев. Те, которые были продонбасские в том же Киеве — кого-то убили, как Олеся Бузина [украинский журналист, выступавший за федерализацию страны, убит в Киеве 16 апреля 2015 года, по подозрению в его убийстве задержали трех ультранационалистов], кто-то уехал в Россию, и я очень сильно не понимаю киевских журналистов, которые уехали в Москву и стали вещать с телеэкранов против нынешней украинской власти. Ребят, езжайте на Донбасс, ага? Работайте там. А сидеть в уютненькой Москве и жить на какие-то гранты — это некрасиво.

Я до сих пор не понимаю этих политэмигрантов. Я, в отличие от них, уехала из Украины, потому что она мне изначально несимпатична. Мне категорически не нравилось, как переделывают там историю. Однажды меня побили одноклассники, когда у нас был урок по ОУН-УПА [Организация украинских националистов — Украинская повстанческая армия, военизированная националистическая организация, действовавшая на территории Украины во время и после Второй мировой войны].  Дело в том, что моя бабушка — 1929 года рождения, — после войны по распределению поехала в Ивано-Франковскую область. Там директора ее школы оставшиеся партизаны-ОУНовцы убили, зарезали его жену и выкинули ребенка из окна. Это не пропаганда, это то, что наблюдала моя бабушка. И я плохо отношусь к ОУН-УПА, да и какими красивыми словами сотрудничество с Гитлером ни прикрывай, оно останется сотрудничеством.

— А в нашем прогрессивном лицее ребята были националистами. На уроке мы с ними страшно зарубились, наша учительница поощряла жаркие дискуссии, а после меня побили. В общем, как-то не сложилось у меня с украинской стороной.

 

«В России, вот что, есть гражданское общество»

— Как долго ты живешь в России?

— С 2013. С перерывом на Донбасс.

— Тебе не кажется, что ситуации, которые ты описала, становятся зеркальными?  Что у нас, что там.

— Мне сейчас категорически не нравится российская политическая система. Мне скорее симпатичен Путин, но изъять его, — и получится одна гнилая политическая система, которая рухнет от малейшего толчка. Очень страшно от того, что сейчас происходит в России. Без политической воли, без нормального президента — я боюсь, что это превратится в анархию, хаос и гражданскую войну. Нет нормального лидера, хоть оппозиционного, хоть левого, хоть правого, который сможет стать следующим политическим лидером.

 

 

— То, что происходит на Украине, похоже на это?

— Нет. В России изначально есть... хотя бы даже эти не близкие мне духовные скрепы, есть национальная идея, долгая история, базис внутри. Украинское государство новенькое, оно сформировалось после распада Союза. И все это время оно строилось на одной единственной национальной идее: мы не москали. Если что-то строить только исходя из отрицания, то ничего вменяемого не получится. В итоге, как только там что-то поехало, оно превратилось в довольно кошмарного политического зверя.

— Почему?

— В 2013 году, когда я общалась с российскими друзьями, они говорили, что Украина, по сравнению с Россией, очень либеральное государство, и это на тот период было правдой. Сейчас это государство стремительным шагом бежит к фашизму, потому что единственная национальная идея все еще «Мы не москали». Более того, — «Мы с москалями воюем». На Украине сейчас нельзя быть журналистом, который поддерживает что-то российское. В худшем случае тебя, наверное, просто арестуют. Очень много статей, под которые можно тебя подвести. В другом случае к тебе просто придут нацики. И это набирающее силу националистическое движение ни разу не либерально. Оно очень консервативно. Там довольно странная сейчас ситуация с правами ЛГБТ, например.

— Смотри, все вещи, о которых ты сказала: националистические настроения, неприятие ЛГБТ, преследование журналистов, я вижу в России.

— Они не в таких масштабах! У нас не бьют людей за то, что они геи!

— Бьют!

— Хорошо, по крайней мере в столицах не бьют.

— Бьют!

— Да?

— В фильме, который показывали в Киркенесе на Баренц-прайде [квир-фестиваль, проходящий в норвежском городе Киркенес], было очень много кадров с людьми, жестко настроенными против ЛГБТ. Что касается журналистов — последняя история Светланы Прокопьевой, против которой было возбуждено уголовное дело по части 2 статьи 205.2 (оправдание терроризма). У нас очень много статей, которые также можно применить...

— Я бы сказала, что у нас очень глупая ситуация с этими лайками и репостами. Это действительно глупо, я надеюсь, что ситуация начнет меняться. В России есть гражданское общество, которое может поднять голову и сказать: «Вы не правы». На Украине такой альтернативы нет.

— У нас есть гражданское общество?!

— Да, у нас есть гражданское общество.

— Но это же не отменяет наличие таких же ситуаций в России, которые ты наблюдаешь на Украине?

— В России журналистов за те же статьи о терроризме могут оштрафовать, но не посадить на 5–10 лет. Я невъездная на Украину. Я журналист, я знаю, что если я приеду на Украину, то меня посадят и приговорят к приличному сроку. Хотя я никого не убивала, я некомбатант. Я вот не представляю, чтобы журналисты «Новой газеты» поехали в Киев, побывали на украинских позициях, сделали там репортажи, — и вот они возвращаются в Россию, где их сразу сажают и судят.

— Ты не думала о том, что твоя история, твой бэкграунд могут использоваться, как один из инструментов этой гибридной войны?

— Периодически меня пытаются использовать как жупел некоторые издания, но это у них довольно хреново получается. Я не вписываюсь в эти рамки.

— Как ты относишься к российскому телевидению?

— Я работаю на «Пятом канале», скоро дорабатываю и увольняюсь.

— Это ответ...

— Я работаю на сайте «Пятого канала», я пишущий журналист, не визуал. Я ничего толком не могу сказать про телевидение — я его не смотрю. Но знаю, что о телевидении складывается превратное впечатление. Для телевидения любая трагедия — это рейтинг, оно коммерциализировано.

— Как и везде.

— Да, везде. То, что происходит сейчас на Донбассе, да, этого сейчас не увидишь по телевизору по одной простой причине: люди не хотят на это смотреть. Нет какого-то замалчивания свыше. Есть запрос снизу.

— Ты считаешь, что люди хотят смотреть именно эти новости?

— Да. Показывают те новости, те фильмы, те сериалы, которые хотят видеть люди.

 

«У нас, все-таки, хоть по дурости»

— В интервью «Вечерней Москве» 7 ноября 2017 года ты говорила: «Там, с той стороны воюют такие же люди, как и мы. Просто с ними что-то случилось. Что-то страшное. В Донецке и в Луганске нет ненависти. Есть боль». В чем ты видишь разницу? Почему там ненависть, а здесь боль?

— Например, в 2017 году я вышла замуж, это был короткий романтичный брак (мой муж выбрал войну, а я не могла там оставаться, иначе сошла бы с ума). Когда это произошло, одна моя украинская знакомая написала на страничке в фейсбуке: «Наша Анечка вышла замуж за снайпера», — и сотни комментариев в духе: желаем новобрачным уютной воронки на двоих. Знаете, я не представляю такой ситуации в Донецке. Там такого нет.

— Я общалась с людьми и не видела в них ненависти. Усталость видела, боль видела, ненависть — нет. На фронте это уже не ненависть, на фронте люди противника расчеловечивают, но, это другое: если повезет, мы их убьем, если нет, они нас убьют.

— Чем это отличается от позиции с той стороны?

— Я там не была, я могу судить только по социальным сетям. Не по каким-то левым, а по тому, что пишут мои бывшие друзья. Это страшно. С этими прекрасными людьми, с которыми мы общались, дружили, вместе ездили жгли костры в лесу, с ними что-то случилось. Я понимаю расчеловечивание на фронте, потому что без этого ты не выживешь. Я не понимаю расчеловечивания этих гражданских людей.

— Когда я готовился к интервью, посмотрел на поэзию об Украине, Донбассе и так далее. Оказывается, очень многие пишут стихи и с той, и с другой стороны. Я вижу в этих стихах такие же боль и страдание. Ты как считаешь, на той стороне может быть такая же боль?

— Может. Везде люди… Я сейчас общаюсь с девушкой, которая служила в АТО, она ушла оттуда, воспитывает ребенка. Она тоже рассказывает житейские истории. Недавно писала о том, как на блокпосту, где она служила, пристрелили двух собак, потому что это лишние рты. Соответственно, я вспоминаю, как на нашем блокпосту собака чего-то наглоталась, ее стали лечить водкой и тоже залечили до смерти... Но у нас, все-таки, хоть по дурости.

— Разные подходы?

— Я вспомнила эту собаку, потому что я ее гладила, играла с ней… Я вспоминаю поэтессу Сашу Кладбище, с которой мы долго дружили и общались, несмотря на то, что она из Киева и, соответственно, по ту сторону. Мы общались, пока не упал самолет с хором Александрова [25 декабря 2016 года Ту-134, на котором делегация Минобороны летела в Сирию, упал в море около Сочи и разрушился, погибли 92 человека], и она написала, что сочувствует Лизе Глинке, но не сочувствует оркестру, потому что это были штатные пропагандоны. И, понимаете, с ними пытаешься дружить, но в какой-то момент они что-то такое выдадут и невозможно общаться. Саша на голубом глазу рассказывала, ссылаясь на своих знакомых-«киборгов» из Донецкого аэропорта, где везде были натянуты растяжки, что злые сепары пускали котов на эти растяжки. С тех пор в журналистской среде появился мемчик: заставить Долгареву писать то, что надо, это как кота заставить идти в нужном направлении. Потому что это бред, кот не пойдет на растяжку. Кот, он — кот.

— Да, я читал твои стихи про котов и понял, что ты много о них знаешь… Не пойдет на растяжку?

— Не пойдет. С чего ему туда идти? Это совершеннейший бред.

— Тебе близки сегодняшние настроения в России?

— Понимаете, Россия большая, настроений много… Этот общий духовно-скрепный дискурс, который над этим всем витает, нет, мне не близок.

— Но ты даже в примере про собаку говоришь, что пример с этой стороны — это по дурости.  

— А что я могу сделать, если это так? Ну не стреляли у нас собак, потому что это лишние рты, не было такого. Когда эта девушка об этом написала, я сама изрядно офигела. Но тоже, конечно, наши люди молодцы — водку в собаку заливать, понятное дело, что она от этого умерла.

— Русская идея?

— Русская доброта иногда бессмысленная и беспощадная. Но, к счастью, меня все-таки радует, что пусть даже она иногда бессмысленная и беспощадная, но все-таки есть на нашей стороне доброта… На украинской стороне очень много постмодерна, иронии, возможно.

 

 

Об Украине у меня формируется впечатление по тому же фейсбуку, где пишут мои знакомые, соответственно, я вижу там очень много интеллектуальных людей. У нас, впрочем, тоже есть. Вот, командир батальона «Призрак» мой большой друг Леша Марков, он ядерный физик по образованию, я ему вожу постоянно современную фантастику. Он интеллектуальнейший человек.

— Тогда почему эти люди идут воевать?

— Кто?

— Те, о ком ты говоришь.

— Понимаете, после Одессы [конфликта пророссийских и проукраинских активистов 2 мая 2014 года, в результате которого погибло более 40 сторонников федерализации] … По сути, в Одессе произошло чудовищное, в масштабах современного мира, современной Европы, не имеющее аналогов убийство, когда при попустительстве государства убивают граждан этого государства. Война после этого была неизбежна… Я прекрасно понимаю людей, которые воюют, потому что есть вещи непростительные. Почему идут донецкие ребята, почему возвращаются добровольцы российские оттуда снова и снова? Потому что нельзя простить того, что сделали с Донецком и Луганском. Знаете, мой донецкий знакомый, совершенно обычный комбатант, не воевавший, он говорил: «Если бы я знал, чем это все обернется, я бы никогда не пошел на референдум» [голосование о самоопределении, проведенное властями самопровозглашенной Донецкой народной республики в мае 2014 года]. Но сейчас остановить войну просто невозможно. Потому что сейчас много крови за Украиной. Сейчас уже война не может остановиться.


«Ребят, давайте мы, короче, все разойдемся и не будем воевать»

— Что будет дальше, как ты считаешь?  

— Я думаю, еще года два эта война продлится, а потом, скорее всего, будет эскалация конфликта. Может, будут заключены новые мирные договоры, может нет. Я знаю только, что, если ВСУ войдут на территорию ЛДНР, это будет очень страшно, очень кроваво. Помните, в 2014 году мэр Днепропетровска Борис Филатов заявил: «Террористам можно обещать все, что угодно, вешать будем потом». Это самое «вешать будем потом» тогда и наступит. Начнется партизанщина. Совершенно понятно, что будут арестовывать тех, кто принимал участие в боевых действиях, какие бы договоренности ни были.

Будет, по сути, то же самое, как если бы внезапно Путин такой сказал: «До самого Львова надо дойти», — и войдет, скажем, в Киев, который, ясное дело,  против него настроен. Это будет страшная кровавая партизанщина. Это невозможно и недопустимо.

— Хорошо бы, если бы сейчас обе стороны такие договорились: «Ребят, а давайте мы, короче, все разойдемся и не будем воевать. Остаемся при своих. Это — наша земля, это — ваша». Но это невозможно.

Какие могут быть варианты? Признание ЛДНР хотя бы Россией. Открытое заявление России о поддержке. Наконец, референдум и присоединение, но это тот вариант, в который я, как человек, немного знакомый с политикой, не верю. Проблема в том, что пока в России нет политической воли закончить эту войну — опять-таки, гнилая система.  

— Ты согласна с тем, как война была начата? С участием России в этой войне?

— У вас, мне кажется, несколько превратное представление. Гиркина [Игорь Стрелков, один из командиров военизированных формирований самопровозглашенной Донецкой народной республики в 2014 году] не стоит отождествлять с Россией. Гиркин — это вдохновенный и слегка безумный реконструктор, который, действительно, с сорока добровольцами туда заехал… Дело в том, что перед референдумом было заявление Путина о том, что, мол, не надо проводить референдум, мы как-то не готовы, передумали, решили сделать шаг назад, мы вас, типа, не признаем. Такой месседж считывался. На Донбассе уже все были, во-первых, после Одессы на взводе, во-вторых, все очень радовались, что, наконец-то, отделятся от Украины. Донбасс никогда не поддерживал Украину, скажем так. А теперь, при нынешнем майдановском правительстве тем более. Все решили, что они сейчас отделятся и все будет хорошо, их присоединят — никто не думал про войну. И тут же референдум, и Игорь Иванович ринулся со своими добровольцами. Тогда российских войск там не было. Я знаю, когда там были российские войска. Они зашли под Иловайском, когда ополчение терпело огромные потери, и под Дебальцево. В начале там не было российских войск, этот протест был снизу. Мне кажется, сейчас очень сильно недооценивают фактор инициатив, которые идут снизу. Считают, что все насаждается сверху. Нет, это не так.

 

 

— А как?

— То же самое, что я говорила про телевизор. По телевизору показывают то, что вы хотите видеть. Ну не вы лично, а широкие массы. На Донбассе война родилась из протеста снизу. При том, что на тот момент, например, российская пропаганда на Украине просто просрала все полимеры. Она делала ставку на Медведчука [украинский политик, лидер движения «Украинский выбор»], который, в общем-то, ни рыба ни мясо. Российская пропаганда там не работала в последние годы, не было нормальных пророссийских партий, не было нормальных пророссийских политических сил, не было пророссийских газет, каналов, вещаний, только какие-то небольшие, которые делали люди, искренне верящие в это. И, тем не менее, этот протест все-таки вышел снизу.

— Если представить такую возможность, что погибший Алексей Журавлев [возлюбленный, из-за которого Анна поехала в Донбасс] воевал бы на другой стороне, твой путь мог бы сложиться по-другому?

— Если бы он воевал на другой стороне, мы бы не начали снова общаться. Просто на какой-то момент мы расходились, потом он мне написал: «Я воюю». Я ему написала: «На какой стороне ты воюешь?». Он такой: «Естественно, на нашей. Я капитан вооруженных сил Новороссии». И так мы заобщались снова. Если бы оказалось, что он воюет на другой стороне, мы бы, наверное, не заобщались.

— То есть, у тебя изначально была такая позиция?

— Да. Я очень обрадовалась, что… Я просто посмотрела на него другими глазами.

 

«Не знаю, сколько поколений должно пройти, чтобы эту кровь забыли»

— У тебя в поэзии чего больше, войны или политики?

— Я вообще очень мало пишу про политику, честное слово. Я, вообще, о ней почти не пишу. Я даже не знаю, как сформулировать то, о чем я пишу. Это не про любовь, это не про войну. Иногда про войну. Иногда про любовь. Иногда про котиков. Но в массе это больше про дух, который рыщет, где хочет.

— В последних интервью ты говорила, что стараешься больше писать про гуманизм?

— Да. Я, все-таки, стараюсь напоминать людям, что нельзя забывать про любовь к ближнему своему. Хотя там, честно говоря, уже слишком много… Не знаю, сколько поколений должно пройти, чтобы эту кровь забыли.

— То есть, точка невозврата пройдена?

— Да. Но я стараюсь напоминать, что нужно оставаться людьми. Хотя бы здесь, в России. Потому что здесь нет войны. Пожалуй, да, про гуманизм я говорю здесь. Там я не могу уже ни про какой гуманизм, у меня совесть не позволяет.

— Почему ты хочешь туда вернуться опять?

— Это нужно тем, кто там. Для них очень важно чувствовать, что их не забыли. Может это будут не самые рейтинговые мои статьи, но это действительно важно. Они очень рады, когда приезжают российские журналисты. Когда я с концертом приезжаю, когда приезжают певцы какие-то, артисты, эти люди понимают, что Россия их не забыла.

— Как в тебе уживаются поэзия и журналистика? Я не представляю, как это может быть?

— А как во мне уживались поэзия и квантовая химия?

— Это, кстати, ближе к миропониманию.

— В том-то и дело, что журналистика подразумевает, что в какой-то момент у тебя наступает профессиональная деформация и ты, [нецензурное выражение], не включаешься в каждый материал эмоционально. У меня как раз проблема, почему я и пью всякие таблеточки для мозгов — я включаюсь. Я очень сильно включаюсь, к сожалению. Когда я только приехала на Донбасс, у меня из-за этого были абсолютно отвратительные статьи, полные ужасного пафоса. Я приехала, на меня все это огромное человеческое горе обрушилось. Господи, я писала, как передовицы 1930-х. Их очень стыдно перечитывать. И я нашла замечательный лайфхак — я пишу минимально. У меня очень мало слов, только факты. Я стараюсь в текст никаких оценочных суждений не допускать и пишу только факты. Потому что иначе из меня начнет литься этот долбанный пафос.

— Как ты думаешь, лет через 20 ты кем больше запомнишься, журналистом или поэтом?

— Мне это очень интересно самой. Я все-таки думаю, что поэтом. Мне бы хотелось больше запомниться поэтом. Надеюсь, что все-таки так. Журналист я, на самом деле, посредственный. Поэт, вроде бы, неплохой.

 

«Я была, скорее, задротом»

— Ты рассказывала истории из жизни на Украине и говорила о стычках с одноклассниками. Я еще читал, что ты увлекалась ролевыми играми. Ты была фриком?

— Нет. Я была, скорее, задротом.

— С детства?

— Да.

— Как тебе с этим жилось?

— Тяжело. Мне очень грустно было. Я училась в обычной школе, потом перешла в этот понтовый престижный лицей и как-то совершенно не прижилась. Потом перешла в институт и ко мне нормально относились. Мы ходили с моей подругой, такие две девочки-задроты. Я тогда была чуть веселее, но все равно мы особо ни с кем не общались. На ролевые игры, да, я приезжала, и в этой тусовке мне было весело. Там было принятие человека.

— В школе твои веселость и открытость не принимали?

— Я там была не открытая, не веселая, боялась лишний раз рот открыть… Я была очень застенчивая, надо мной посмеивались все и я, в общем-то, пряталась. Ни с кем особо не общалась, занималась химией. Я даже не знала, что я веселая и открытая. У меня был минимальный круг общения.

— Воспоминания про школу не очень?

— Да, не очень.

— Что ты делала вне школы?

— Читала книжки, ходила на литературную студию.

— Что читала?

— Все, что попадалось. Двадцатитомник Агаты Кристи? Прочитала двадцатитомник Агаты Кристи. Шеститомник Достоевского? Прочитала шеститомник Достоевского.

— Есть еще тридцатитомник Достоевского.

— Его я не прочитала. Наверное, к счастью. На шеститомнике Достоевского выросла, и вот, смотрите, что я делаю со своей жизнью. Девочка, ушибленная Достоевским.

— Это как-то отыгрывается сейчас? Детство, все эти обстоятельства. Тяжело из этого выбираться?

— Честно говоря, никак не сказывается тяжелое детство. Я человек, который не ищет проблемы настоящего в проблемах прошлого.

— Ты туда не возвращаешься?

— Нет. Я могу вспомнить какие-то моменты, когда мы были в деревне с мамой и папой, как это было здорово и прекрасно. А школьные моменты я просто предпочитаю не вспоминать.

— А где деревня была?

— Деревня на севере Белгородской области. Я когда оттуда уезжала в детстве, когда мы ехали в Харьков, мне всегда казалось, что меня с этой деревней связывает резиновая ниточка. И когда я уезжаю из этой деревни, она натягивается, натягивается, натягивается, а потом, когда я хожу по Харькову, я чувствую эту натянутую струну между мной и этой деревней. И потом я туда возвращаюсь с облегчением.

— В зону комфорта и безопасности?

— В точку сборки.


 

«В моей жизни было очень много боли, сейчас мне легче»

— Ты сейчас работаешь в Донбассе, потом оттуда вываливаешься, ложишься на реабилитацию подлечить голову, сидишь на таблетках. Сколько это будет продолжаться?

— Не знаю. Но, честно говоря, мне наконец подобрали правильную схему лечения и лучше всю жизнь на таблетках, чем так, как я раньше жила.

— Как жила? Выпивала?

— Нет. В моей жизни было очень много боли, сейчас мне легче.

— А тебе химия не мешает писать?

— Таблетки? Нет, не мешают. Наоборот, таблетки делают меня максимально собой. Из этого состояния писать хорошо. Правильно подобранные таблетки не делают из тебя робота. Они, наоборот, возвращают радость к жизни.

— Когда ты была в клинике? Вроде, недавно, в 2018 году?

— Да, в декабре лечилась. Там мне, как раз, подобрали курс лечения.  

— У тебя есть планы на ближайшие 1020 лет? Ты же не будешь постоянно в Донбасс гонять?

— Почему нет? Вообще, я хочу развиваться, как журналист и гонять не только на Донбасс, но и в другие горячие точки. Мне это интересно. Но для этого мне нужно сначала российский паспорт получить.

— У тебя нет российского паспорта?

— Да, у меня пока только ЛНРовский паспорт. С ЛНРовским паспортом я даже в Белоруссию не очень въездная. Выглядит он очень помято. У меня был украинский паспорт с моей харьковской пропиской, но в связи с тем, что я туда невъездная, я решила получить местный.

 

 

— Как его поменять? Легко?

— Нужно получить прописку, для начала. Потом можно подаваться. В принципе, это довольно долгая и сложная бюрократическая история.

— Ты говоришь, что хочешь ездить именно в горячие точки. Что тебя тащит-то все-таки на войну?

— Интерес.

— Интерес к чему? Адреналин? Эмоции?

— Интерес: что происходит с людьми? Например, мой второй муж, который снайпер, я смотрела на его довоенные фотографии, смотрела видео, слушала, что он сам рассказывал. Это совершенно другой человек был.

— Как ты изменилась там?

— Я, честно говоря, была довольно аморфным существом, ленивым и неопределенным до войны. Я начала ценить жизнь очень сильно. До этого я ее как-то бездумно проматывала и тратила непонятно на что. Я начала любить то, что вокруг, любить мирное и хорошее. Первое лето после войны в Питере, — господи, я чуть ли не каждые выходные ездила в лес. Я трогала эти озера в Ленинградской области. В какой-то момент я приехала, а там уже черника появилась. Там большая тусовка была, все общались, купались, а я сидела среди этой черничной поляны и ела чернику. С утра и до вечера. Понятно, что это не очень полезно для организма, но, господи, я этой черники не видела три года, я сижу ее и ем. Там какие-то ребята собирали чернику в бутылки... Зачем ее собирать куда-то, если можно собирать прямо в себя? Солнце, рядышком озеро, солнце и черника. Это же так прекрасно! Я, наверное, ценю это так, как мало кто, не побывавший на войне, может ценить.

— Ты была за границей?

— Нет.