Обострение антизападных настроений в России началось три года назад ситуативно, это был один из тактических ходов. Однако после изменения политического курса риторика стала жестче, изменились и методы. Само антизападничество стало деталью в построении идеологии, способной сплотить «путинское большинство» против недовольного меньшинства. В этом убеждена доктор философских наук, профессор кафедры сравнительной политологии НИУ ВШЭ, профессор кафедры сравнительной политологии Московского государственного института международных отношений, главный научный сотрудник Института научной информации по общественным наукам РАН Ольга Малинова. В интервью «7x7» она рассказала не только о предпосылках и последствиях усилия антизападнической риторики, но и о том, как изменятся отношения между странами после недавних терактов в Париже, почему закон об «иностранных агентах» вредит развитию общества и зачем нужна широкая дискуссия о советском прошлом.
— Похоже, что после терактов в Париже мир в очередной раз изменился. По крайней мере, если судить по количеству призывов объединить усилия в борьбе с общим врагом. Проводя литературные аналогии, можно вспомнить «Битву пяти армий» из «Хоббита» Дж.Р.Р. Толкина. Там вступившие в конфликт между собой гномы, люди и эльфы вынуждены были объединиться перед лицом более существенной угрозы — армий гоблинов и варгов, которые в романе стали именно воплощением зла, разрушительной, деструктивной и иррациональной силой. Могут ли сейчас взаимоотношения между странами, противостоящими ИГИЛ (организация, запрещенная в Российской Федерации) развиваться по схожему сценарию?
— Наверное, такой сценарий был бы очень желателен, потому что, как ни крути, сегодня мир сталкивается с угрозой международного терроризма, и развитие событий в недавние дни показывает, что эта угроза на подъеме. Для того, чтобы справиться с ней, необходимо изменить стратегии ответа на этот вызов. Не вызывает сомнений, что конфликты, которыми сопровождается перестройка системы международных отношений после холодной войны — один из факторов, способствующих превращению терроризма в одну из главных угроз безопасности.
Другой вопрос — готовы ли политики, определяющие поведение ключевых государств, идти по такому пути. Мне представляется, что именно в этом заключается корень проблемы. Холодная война закончилась, но характерный для нее стиль мышления остался. К сожалению, это относится и к России, и к нашим западным партнерам.
Окажется ли очередная трагедия такой поворотной точкой, трудно прогнозировать. Мы знаем, что именно символические события оказываются переключателями поведения политических акторов: они побуждают увидеть события в ином свете и формируют эмоциональный фон, который создает «окна возможностей» для изменения прежних стратегий. Но получится так или нет в этот раз, заранее сказать трудно. Сообщения, которые к нам приходят, весьма противоречивы. С одной стороны, мы имеем обнадеживающую информацию об итогах переговоров в Вене, мы можем говорить, что есть некоторые признаки налаживания мостов, что говорит об определенной переоценке ситуации. С другой стороны, мы видим и признаки того, что она по-прежнему рассматривается в бинарной логике, характерной для периода холодной войны. Некоторые наши партнеры продолжают рассуждать в старых терминах, настаивая, что политика России в Сирийском конфликте оказалась катализатором этого конфликта и стимулировала новую серию терактов.
— Теракты в Париже, кажется, все же начали менять наши отношения с Западом, а также наше отношение к Западу. Небольшое отступление: если говорить о сплочении народа и популярности лидера, то достичь этого можно, в том числе и создавая образ внешнего врага. Последние годы таким внешним врагом для России были США и страны Евросоюза. Откажемся ли мы сейчас от антизападнической риторики, и, если да, насколько сложной будет такая перестройка восприятия? Сможем ли мы ощутить себя частью именно западной цивилизации, частью большого христианского мира? Что будет происходить с таким понятием, как «особый русский путь» и куда денут «агентов западного влияния»?
— Здесь сложно строить однозначные прогнозы, уместнее говорить о тенденциях и об условиях, в которых они могут возобладать. Мне представляется, что в последние три года мы имеем обострение антизападничества, которое началось как ситуативное, однако затем было подкреплено изменением политического курса и превратилось в нечто большее.
Если вспомнить, то сдвиг в этом направлении обозначился еще до украинского и сирийского кризисов, до того, как возникли очевидные политические поводы для антизападнической риторики — в 2012 году, во время избирательной кампании Путина и на протяжении первых месяцев нового президентского срока, когда шла выработка нового политического курса. С одной стороны, это было связано с поисками новой идеологической конфигурации: протестная кампания 2011–2012 гг. побудила властвующую элиту к выработке более определенной идеологии, способной сплотить «путинское большинство» против недовольного меньшинства. Для ее конструирования использовались те элементы, которые были под рукой, — идея великой державы, традиционализм, опора на православие, популизм, апелляция к демократическим ценностям в терминах демократии как власти большинства, легитимизм и некоторые другие вещи. В этом наборе антизападничество было наиболее сильным, наиболее отработанным инструментом. За ним стоит богатый репертуар представлений в обществе, на которые можно было опереться.
Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и то обстоятельство, что протестное движение 2011–2012 годов властвующей элитой было воспринято как проявление цветной революции — в его эскалации видели «руку Запада». Отчасти антизападническая риторика была следствием этого обстоятельства.
Так или иначе, на протяжении первых месяцев после возвращения Путина на пост президента была предпринята целая серия мер, направленных на маргинализацию протестующего меньшинства, — законы «против митингов», об уголовной ответственности за клевету, о «регулировании Интернета», закон об «иностранных агентах», «закон Димы Яковлева», закон о «защите чувств верующих» и др. Некоторые из этих мер имели отчетливо антизападническую направленность.
Но разумеется, в контексте украинского кризиса дело приняло совершенно иной оборот, теперь речь шла не только о риторическом противопоставлении Западу, но и о политическом противостоянии, когда российская политика сталкивается с западной и мы выступаем как оппоненты.
Мне представляется, что в настоящий момент антизападническая риторика уже набрала опасно высокий градус, и, похоже, у властной элиты есть ощущение, что пришла пора несколько снизить накал страстей. В этом смысле смягчение отношений, некоторые признаки налаживания сотрудничества могли бы быть использованы как повод, чтобы изменить рассуждения о способах взаимодействия России и Запада.
Действительно, есть возможность опереться на другую часть богатого репертуара представлений об отношениях России и Запада — вспомнить о большом христианском мире, частью которого, безусловно, является наша страна, о том, что Россия — это Европа, о том, что нас сближает в прошлом. Конечно, образы «общего дома» и «давнего противника» несколько противоречат друг другу, но это никогда не мешало их политическому использованию
Однако потепления отношений, возможно, и не состоится. В этом случае будет удобно продолжать говорить об особом русском пути, об агентах западного влияния.
— А может ли риторика быть такой: «Вы, на Западе, плохие, и агенты вашего влияния нам не нравятся, но Россия такая сильная и великодушная, а наш особый путь состоит еще и в том, чтобы всегда вас спасать, поэтому сейчас мы с вами договоримся и будем действовать сообща против общего врага»?
— Такой ход развития аргументации тоже всегда возможен. Мы это уже видим в сегодняшней риторике; вопрос в том, насколько устойчив этот тренд. Мне все-таки представляется, что ключевыми будут не те возможности поворота дискурса, который акторы захотят или не захотят использовать, а то, каким образом будут реагировать на ситуацию наши западные партнеры и будут ли политические основания для смягчения риторики. Эскалация антизападничества — опасная вещь, чреватая ростом напряженности в отношениях с западными партнерами и опасная также для нашей национальной безопасности.
— Противопоставление себя Западу позволяет россиянам воспринимать себя частью более весомой общности, сильной страны. А как возникает национальная идентичность и какую роль она играет для политики государства? Насколько сложно выстраивать такую идентичность для полиэтничных и многоконфессиональных стран, для России?
— Современные государства не могут обойтись без участия в формировании идентичности сообществ, которые стоят за ними. В терминологии, которая принята во многих дискурсах, но, к сожалению, не в российском, эту идентичность принято называть национальной. Логика простая: согласно той картине мира, которая сложилась в эпоху модерна, сообщества, стоящие за государствами, принято рассматривать в качестве наций. Но в конкретных случаях иногда в эти рамки сложно вписаться, и это как раз случай России. У нас довольно запутанная история с употреблением понятия «нация» и «национальный», поэтому я предпочитаю называть идентичность более общим рамочным понятием — «макрополитическая», то есть выражающая связь с сообществом, которое стоит за государством.
Любое государство, так или иначе, участвует в формировании или представлении идентичности сообщества, стоящего за ним. Конечно, в российском случае такая политика отягощена тем, что речь идет о конструировании существенно новой идентичности сообщества, образовавшегося после распада СССР. Ее приходится строить на основаниях, доставшихся от предыдущих государств, — Советского Союза, Российской империи, но существенно изменяя этот материал. Эта задача непростая по разным причинам, включая и то, что в обществе сосуществуют очень разные, весьма конфликтные представления о том, как эта задача должна быть решена. Проблема не только в сложносоставности российского общества, но еще и в сложной истории, которая и предоставляет строительный материал для новой конструкции.
— Недавно к иностранным агентам решили приравнять и религиозные организации. Обеспокоены представители всех конфессий, кроме православия. Было заявлено, что РПЦ не получает финансирования из-за рубежа. Не является ли такой и подобные методы способами нивелировать различия внутри страны, сделать одну национальность и конфессию главной, остальные — второстепенными?
— Да, для многоконфессиональных стран все непросто. Но я бы предпочла тему иностранных агентов обсуждать не в контексте типов организаций, а в контексте того, что именно политизируется. Поправки в закон об НКО, часто именуемые «законом об иностранных агентах» предполагают регистрацию в качестве таковых организаций, которые отвечают двум критериям: получают зарубежное финансирование и занимаются политической деятельностью. Предмет отдельного разговора — сам термин, который имеет отчетливый негативный оттенок, что не может не сказываться на репутации организаций, получающих такой статус. (Кстати, в 2012 году этот аспект активно обсуждался, в том числе и на Президентском Совете по содействию развитию институтов гражданского общества и правам человека, и Путин лично настоял на сохранении данного термина).
История применения этого закона дает весьма красноречивый материал, свидетельствующий о быстрой трансформации понятия «политической деятельности». Сначала к ней настойчиво пытались приписать деятельность аналитическую, экспертную и в конце концов даже научно-исследовательскую. А сейчас мы видим, как эту категорию распространяют на деятельность религиозных организаций. И представители всех конфессий, кроме православия, вполне справедливо испытывают беспокойство, потому что каждое расширение такого закона, растягивание этой категории ведет к тому, что все новые области общественной деятельности оказываются под ударом, оказываются связываемыми с политикой, с угрозами национальной безопасности. А с угрозами национальной безопасности можно связать абсолютно все.
Таким образом, у организации возникают опасения, что любое действие, которое не понравится власти, может обернуться такими нежелательными последствиями, как навязывание статуса иностранного агента. Это очень тревожная практика, которая очень сильно вредит той сфере жизни, которую мы обозначаем понятием гражданского общества.
Кстати, недавно Путин согласился, что понятие политической деятельности «не должно быть резиновым», и дал поручение подготовить соответствующие поправки в закон. Но как они будут выглядеть — пока неизвестно.
— На фоне завинчивания гаек все чаще муссируется тема недооцененности фигуры Сталина. В этом году ему установили памятник в Липецке, хотят поставить в Петрозаводске. Высказывались пожелания увековечить его память тем же образом в Ухте, Воркуте, Йошкар-Оле. Откуда такая проснувшаяся любовь к вождю? Недавно в Сыктывкаре состоялась дискуссия, посвященная этой теме и теме репрессий. Было высказано мнение, что сейчас личность Сталина раскалывает общество. Согласны ли вы с тем, что такая проблема существует и она серьезна? Кому и зачем нужен такой раскол?
— В том, что проблемы со Сталиным раскалывают общество, нет сомнений. Мне представляется, что в основе конфликтов вокруг его фигуры лежит разнородность того, что принято называть коллективной памятью. Мы живем в обществе, в котором сосуществуют разные памяти о нашем общем прошлом. Еще раз подчеркну, они сосуществуют в сознании людей. Политики, в свою очередь, пытаются мобилизовать эти настроения, использовать их в своих интересах, но базовая вещь — это разнородность памяти общества.
Ситуация, с которой мы имеем дело сейчас, является следствием современной политики памяти, стратегии, которую проводит власть. Эта политика вынуждена работать с разными, в том числе и взаимоисключающими представлениями о «нас».
Мы живем в обществе, в котором не завершена проработка трудного прошлого, и фигура Сталина, безусловно, является его важной составляющей, поскольку никто не может отрицать преступлений, связываемых с деятельностью этого политического деятеля. Проработка сталинизма как трудного прошлого вообще продвигалась очень сложно. Как мы помним, она была начата Хрущевым, а затем заморожена, отложена.
Новый этап проработки был начат в годы перестройки. Тема вспоминания, критического расставания с прошлым, которого нам надлежит стыдиться, стала одним из факторов, который, раскручивая перестройку, и способствовал глубокой общественной трансформации. Но эта трансформация, в свою очередь, привела к распаду Советского Союза. На его руинах образовались новые государства, и на повестке дня этих государств встала совсем другая политика памяти, а именно реконфигурация наследия общего прошлого, которое могло бы лечь в основу новых макрополитических идентичностей. К сожалению, смысловая рамка «проработки трудного прошлого» не подходит для этой задачи. Если посмотреть на практику разных стран, можно обнаружить, что для «строительства» связанных с ними идентичностей чаще всего используются события, вписывающиеся в рамку «героизма и национальной славы» («Великая Победа», «выдающийся вклад в сокровищницу мировой культуры» и т. п.). Правда, есть и другие варианты, но работа над «трудным прошлым», предполагающая реабилитацию памяти «жертв», осуждение «палачей», осмысление причин трагедии и признание вины, не относится к их числу, потому что пока она не завершена, она выступает фактором глубокого раскола общества.
Таким образом, сегодняшняя политика памяти развивается под влиянием разнонаправленных векторов. С одной стороны, понятно, что Россия нуждается в выстраивании нового нарратива коллективного прошлого, который мог бы стать основой общей идентичности. С другой стороны, ни одна страна, имеющая страницы трагического и преступного прошлого, не может обойтись без его проработки — опыт многих стран Европы и Азии показывает, что этот процесс часто стремятся отложить, но никому не удается отказаться от него навсегда. Сегодня в российском обществе сосуществуют люди, для которых важна одна или другая цель в политике памяти.
Что касается политиков, то, как мне представляется, они не готовы взять на себя мужество принятия решений в этих непростых конфликтных условиях. Они, если так можно выразиться, либо используют этот конфликт в собственных политических целях, раскручивая дискуссии по удобным для них темам, либо пытаются балансировать между разными векторами памяти.
Политика федеральных властей как раз в большей степени связана с балансированием между этими разными векторами. Можно понять, почему. Занятие позиции в столь сложном вопросе чревато определенными политическими рисками, именно потому, что общество глубоко расколото.
— Нужно ли нам снова пересматривать свое прошлое и чем важен такой пересмотр? Насколько вредным может быть упрощенное черно-белое восприятие истории? Каким образом необходимо поменять отношение к истории, к тому, как она дается в учебных заведениях, как мы ее получаем из СМИ?
— Пересмотр прошлого — это такая вещь, без которой невозможно обойтись просто потому, что люди всегда видят свое прошлое, исходя из настоящего. И по мере того, как жизнь течет и все меняется, возникает потребность в таком пересмотре. Особенно это нужно в постсоветском контексте, когда есть необходимость в нахождении каких-то смысловых схем презентации этого прошлого, которые могли бы сплотить глубоко расколотое общество.
Представляется, что путь к нахождению таких смысловых схем лежит через общественные дискуссии, нацеленные на поиск точек соприкосновения. Эти дискуссии должны касаться вопросов не только истории, но и морали. Мы должны договориться друг с другом, что может считаться приемлемым, а что нет.
В ситуации, когда позиции сторон радикально поляризованы, миссия власти могла бы заключаться именно в стимулировании такого рода диалога. Да, черно-белое восприятие прошлого не способствует такому диалогу, но, к сожалению, именно такое восприятие свойственно значительной части нашего общества.
Кстати, дискуссия по поводу так называемого единого учебника истории в этом отношении неоднозначна. С одной стороны, сама по себе идея единого учебника, то, как она начала представляться и обсуждаться в средствах массовой информации, выглядела как черно-белая история, попытка спрямить острые углы, сверху разработать схему, которая будет устраивать власть предержащих, и спустить ее в учебные заведения для того, чтобы дальше история звучала по этой схеме. Однако в ходе решения этой задачи, а для ее решения было привлечено довольно широкое сообщество экспертов, мы получили не учебник, а концепцию преподавания истории в школе, и составной частью этой концепции оказались трудные спорные вопросы, которые требуют от учителя объяснения с изложением учащимся позиций спорящих сторон.
Здесь могут быть различные варианты реализации замысла, многое зависит от того, что мы получим в учебниках, работа над которыми сейчас завершается (и судя по всему, результат будет не слишком обнадеживающим). Однако учебники — лишь часть проблемы, ведь очень многое зависит от учителей и от тех установок, которые даны учителям.
В каком-то смысле само по себе обсуждение концепции послужило поводом для сближения позиций в рамках экспертного сообщества. Мне представляется, что имело бы смысл продолжать этот диалог, направленный на разъяснения и поиск моральных оснований, с точки зрения которых мы могли бы выстраивать нашу политику памяти.